Казанин Марк Исаакович
Нанкин
После бомбардировки
Прибытие в Нанкин. Новая прислуга. Нанкинские «эксцессы» и их виновники. Струмбис и Кук. Офицер Ли и его заветная мечта. Секретные английские справочники. Мы даем знать о себе Чан Кай-ши.
Мы прибыли в Нанкин, если не ошибаюсь, 30 марта и пришвартовались у предместья и порта Нанкина — Сягуани. Нанкин вроде нашей Казани, отстоит от реки километров на десять. В Сягуани уже ждал автомобиль, доставивший нашу группу в самый центр Нанкина, где для нас была резервирована резиденция. Это был дом каких-то богатых людей, состоявший по китайскому обычаю из трех просторных павильонов, перемежавшихся внутренними дворами.
Из Наньчана с нами приехало только несколько бойцов Народно-революционной армии. Среди них наш большой друг, бывший рабочий Пинсянских угольных копей Тан. Но в Нанкине мы с удивлением обнаружили, что обросли целым штатом — привратников, охранников, боев, которым, вероятно, было поручено не только нас обслуживать, но и за нами следить. Трудно было понять — гости мы или пленники.
За павильонами была оборудована кухня, и три раза в день накрывался стол. За столом председательствовала жена Ролана — Дина Яковлевна Даровская — молодая женщина, отличавшаяся большой выдержкой и тактом. Ее присутствие придавало нашему небольшому кругу необходимую сдержанность и нужный тон. [74]
На следующий день мы прошли в ставку Чан Кайши — большой каменный двухэтажный дом европейской архитектуры, где нам был отведен для занятий зал с высоким потолком и большими окнами. Туда нам доставляли сводки боевых действий и прочий штабной материал. Другую часть этого дома занимал Чан Кай-ши, его штаб и охрана. Как-то, прохаживаясь по дому, я заметил в вестибюле на стене объявление на китайском языке. Это было расписание политических занятий по «Трем принципам» Сунь Ят-сена, которые в утренние часы проводил Чан Кай-ши со своей охраной.
К Нанкину подтягивались армейские части, и через несколько дней к нашему берегу прибило состоявших при этих частях русских советников. Появился Струмбис со своей юной женой Верочкой. Почти одновременно прибыл молодой советник связи Кук (настоящая фамилия — Корнеев).
Настроение у всех в Нанкине, да и у нас самих, было тревожное. Опасность висела в воздухе. Недавно еще оккупированный город жил в обстановке как большой прошлой беды, так и нависшей новой угрозы. Скоро нам удалось разобраться в событиях прошлой недели.
На следующий день после ухода белокитайских войск (23 марта) в Нанкин без боя вступили части 4-го корпуса армии гоминьдана. Вступление было в общем мирным и не сопровождалось эксцессами. Отдельные гоминьдановские солдаты в поисках спрятавшихся врагов заходили в иностранные консульства, учебные заведения и миссии. Английские консульские чиновники встретили их оскорблениями и приказали убираться. В этом и в других консульствах произошли неизбежные стычки, в ходе которых пять иностранцев были убиты и столько же ранены, среди последних — английский генеральный консул и несколько агентов английской и японской разведок.
Испуганные обитатели иностранных колоний попрятались кто куда мог. Американцы во главе с консулом и некоторые другие иностранцы, общим числом 48 человек, укрылись на возвышенности, где помещались конторы и склады нефтяного треста «Стандард ойл». На реке у Сягуани стояли английские военные корабли и два американских истребителя. Уже накануне они контрабандой ввезли в контору «Стандард ойл» группу матросов-сигнальщиков, которые непрерывно сообщали кораблям [75] об обстановке. В 3 часа 30 минут дня военные корабли по сигналу из города открыли заградительный огонь. Было убито и ранено много китайцев, после чего иностранцы эвакуировались, и на этом стычки закончились.
Однако в воздухе висела гроза. До сих пор шла война китайцев с китайцами, теперь же произошло прямое нападение военного флота и обстрел незащищенного города, что противоречило всем нормам международного права. Что будет дальше? Перерастет ли интервенция в войну?
Два лагеря стояли друг против друга: слабо вооруженная китайская армия и иностранный военный флот с дальнобойными орудиями. Уже были убитые и раненые с обеих сторон. Невдалеке, в Шанхае, иностранцы сосредоточили громадные силы, мощные военные корабли, вслед за которыми в конфликт могли втянуться и другие ресурсы метрополий.
Мы в Нанкине внимательно следили за первой стадией конфликта и завязавшейся по этому поводу дипломатической войной. Своеобразие этого конфликта с империалистами заключалось в том, что он произошел на фоне гражданской войны в Китае, на фоне борьбы революции с контрреволюцией. На этот раз первоочередной задачей иностранцев было уже не отхватить еще один кусок территории Китая или потребовать «компенсацию», а прежде всего — использовать конфликт для подавления революции.
Иностранцы изображали частный инцидент как сопутствующие революции «зверства» и возлагали ответственность за них на уханьское правительство. Но зачем было Уханю устраивать побоище? И почему тогда ни один волос не упал с головы иностранца в самом Ухане или Цзюцзяне даже при захвате этих городов и концессий в них? Империалисты пустили и другую версию — будто бы «нанкинская резня» была устроена какой-то ячейкой коммунистов-солдат в армии по тайному наущению Бородина, чтобы скомпрометировать Чан Кай-ши в глазах иностранцев.
И это было шито белыми нитками — ведь Нанкин был занят частями верного сподвижника Чан Кай-ши Чэнь Цяня, который не потерпел бы никаких коммунистических выступлений в своей армии. Оставались более правдоподобные версии: одна — общее боевое настроение китайских частей, прошедших [76] с боями чуть ли не тысячу километров от Кантона, и их естественная реакция на грубость и оскорбительное отношение иностранцев; другая, наиболее вероятная, выдвинутая министром иностранных дел Уханя Чэнь Ю-жэнем: покинувшие город без боя белокитайцы переодели своих молодчиков в платье пленных южных солдат и оставили их в городе с провокационной инструкцией напасть на консульства.
В своей ноте министр иностранных дел Чэнь Ю-жэнь предлагал создать международную комиссию для полного выяснения обстоятельств инцидента. Там же Чэнь Ю-жэнь, сожалея о происшедшем, дал понять, что при всех условиях иностранные армии и флот не имеют права стрелять в мирное и безоружное китайское население, как они делали в Шанхае, Шамине и Ваньсяне, где за каждого пострадавшего иностранца убивали и ранили сотни китайцев…
Чан Кай-ши со своей стороны заявил консульскому корпусу, что готов принести любые извинения и уплатить любую компенсацию.
В городе царили тревога и страх.
* * *
Скоро в штабе появился и представился нам молодой китайский офицер Ли, заявивший, что прислан к нам для помощи и поручений. Маленький и тощий, с юркими, всюду шныряющими глазами, Ли то лебезил перед всеми, то надувался как индюк. Был он чжэцзянцем, и произношение у него было неотчетливое. Как офицеру связи ему полагалось бы свободно говорить на каком-либо иностранном языке, но он знал лишь немного по-французски.
Я как-то спросил Ли, что он намерен делать, когда кончится война, — оставаться в армии?
— Нет! — пренебрежительно бросил он.
— Но что же?
Ли немного поколебался, но из разговора я понял, что этот проходимец и, без сомнения, шпик, ничего не делавший и ничем не жертвовавший для революции, для народа, лелеял очень отчетливую мечту — стать начальником уезда, т. е. занять должность чжисяня, о которой говорят все китайские романы и новеллы.
Стать губернатором в Китае в старое время было неслыханной [77] честью. Кто мог подняться на такую высоту, когда провинций было всего восемнадцать? А вот стать начальником уезда — это вполне возможная вещь, ведь уездов — две тысячи. И разве он, Ли, этого не заслужил? Начальником уезда должен быть прежде всего человек образованный, а разве он не такой? Он учился в университете в Шанхае и знал французский язык. И потом — кто спасает Китай и способствует его возрождению? Гоминьдан. А разве он не член гоминьдана? Нет, он должен добиться этой должности, совершенно фантастической по почету и по безделью. Такая должность давала возможность накопить по крайней мере сто тысяч долларов за три года.
Вот как слагался день настоящего чжисяня: утром после завтрака, надев приличествующее званию парадное платье, он выходит на передний двор — в присутствие — разбирать споры и судить подданных. Преступники или жалобщики по мелким делам часами стоят на коленях и ждут его. Его дело со строгим лицом выслушать стороны и сразу же объявить мудрое и бесповоротное решение (взятка уже получена накануне). На задней половине дома чжисяня — жена, дети и несколько молодых наложниц (в публичные дома теперь и ходить незачем).
Ближе к вечеру к нему приходят обедать лучшие люди уезда — именитые, богатые, ученые, он ведет с ними беседы, они восхищаются умом и остроумием друг друга и обмениваются приглашениями на бесчисленные приемы. Вместе обсуждают они какое-то очень нужное для уезда мероприятие — кого заставить платить, кого принудить работать и как сделать, чтобы все деньги попали к ним в карман.
Вот правитель уезда открывает школу. Вот со всех сторон несут ему серебро и подарки. И разве это не справедливо? Ведь он отец народа.
Такие свои мечтания, все более увлекаясь, излагал мне Ли. Я рассказал об этом товарищам. Моментальная реакция была: «Ну и паразит!»
В середине дня особенной работы не было. Как-то я вышел побродить по городу. На торговой площади один из продавцов рукой указал мне на выставленные у него книги. Я подошел и посмотрел. Здесь были толстые справочники английского морского разведывательного [78] управления с грифом «секретно»: один — по всему Китаю, другой — по провинции Цзянсу; несколько томов Анатоля Франса на французском языке в хороших переплетах с автографом английского консула. Вероятно, после эвакуации консульства прислуга растащила и распродала библиотеку.
Велико было мое удивление, когда, возвратившись после прогулки, я обнаружил на своем столе все книги, которые я перелистывал на базаре. Офицер связи Ли нагло подмигнул мне.
— Это вы их купили? — спросил я.
— Нет, — ухмыльнулся он. — Торговец не имел права на них; его долг был отдать их мне.
* * *
По прошествии нескольких дней Ролан сказал мне:
— Конечно, это формальность, но, может быть, нам следует официально дать знать о своем прибытии. Я сам не пойду, но вы зайдите в апартаменты Чан Кайши, поговорите, — вот, мол приехали, то да се. И приходите, расскажете, как вас примут.
Я направился в ту часть нашего дома, которую занимал Чан Кай-ши. У дверей стоял высокий молодой телохранитель с маузером в деревянной кобуре. Увидев меня, а может быть, также и мой жетон, он выпрямился и отдал честь. Я спросил, у себя ли главком.
— Да, — ответил он, а потом сообщил доверительно: — Но сейчас он чи дунси (закусывает), может быть, чуть позже?
Я ушел. Ролан решил, что этого хватит, Чай Кай-ши ведь доложат, что к нему приходили из советской военной миссии. Два раза ходить ни к чему. [79]
Нанкин нельзя забыть
Мы знакомимся с Нанкином. Гробница Хун У. Столица тайпинов. Музей и колодезный камень. Экзаменационный городок. Работа в штабе. Арест Бородиной. Русские белогвардейцы.
Нанкин нельзя забыть. Город дышит историей, и какой историей!.. Достаточно одной прогулки, чтобы понять: идешь по одной из былых величайших столиц мира. Забываешь, что Китай распался, что идет гражданская война, что город уже пятьсот лет как заброшен. Впечатление грандиозности остается. Недаром один иностранный историк сравнивал Нанкин с Вавилоном после разрушения. Город необозримо велик. Сейчас в нем 200–300 тысяч населения, тогда как в эпоху расцвета было два миллиона. Так странно видеть мосты на ровном месте — когда-то они соединяли теперь исчезнувшие улицы или берега давно высохших каналов.
В черте города, на месте бывших жилых кварталов и рынков, простираются зеленые поля, прозрачные бамбуковые рощи, тихие пруды. Стена Нанкина — самая длинная городская стена в мире — уникальна: высота ее 15–20 метров, толщина до 30 метров, она тянется на 40 километров и вместе с системой величественных сторожевых башен охватывает весь город. Знаменитый русский путешественник Г. Е. Грум-Гржимайло писал, что сооружение стены потребовало 7 миллионов кубических метров каменных работ и 30 миллионов земляных, т. е. в шесть раз больше, чем понадобилось для сооружения величайшей из египетских пирамид.
* * *
Не раз Нанкин был столицей Китая. Впервые — в IV — V веках. Но, пожалуй, кульминационным моментом в истории города был конец XIV века, когда Нанкин сделал своей столицей император Хун У (Чжу Юань-чжан). А судьба Хун У! Передо мной, как перед каждым, кому доводилось бродить по Нанкину, встали картины далекого прошлого Китая.
Хун У не родился императором — это был нищий [80] крестьянский мальчик, родители которого погибли во время очередного постигшего страну голода. Мальчик делается пастухом, а позже — монахом в буддийском монастыре. Но ненадолго. Еще один шаг превращает его в бродячего нищего. А отсюда совсем недалеко до того, чтобы влиться в банду и ждать, что пошлет удача на большой дороге. Надо сказать, что Китай жил в то время под иноземным, монгольским игом.
Правящие классы уживались с покорителями, задача освобождения стала делом низов. Народ мечтал избавиться от чужеземного господства, то и дело вспыхивали восстания. Ставший обыкновенным бродягой, Чжу попадает в один из партизанских отрядов, делается его вождем и после долгой и кровавой борьбы освобождает Нанкин. В 1368 г. он объявляет Китай свободным, себя — императором и делается родоначальником новой династии Минов, перестраивает и украшает Нанкин.
Царствовал Хун У тридцать лет. Единственным наследником (Хун У умер в 1398 г.) был его внук. Однако семейные раздоры не дают 16-летнему мальчику взойти на престол, на него претендует другой родственник, вспыхивает междоусобная война, узурпатор побеждает и в 1402 году переносит столицу в Пекин, где и царствует под именем Юнлэ. Низложенный же внук императора бежит из города, переодевается буддийским монахом, почти полвека странствует по Китаю под личиной нищего. Лишь в 1441 году его узнает один из евнухов дворца, но ему, тогда уже старому человеку, дают спокойно дожить свои дни.
Скольким легендам, пьесам и повестям дала начало эта полная превратностей история династии Мин и города Нанкина. Эта история обладает особой привлекательностью для китайцев, так как основанная Хун У династия была замечательна по двум причинам. Она была чисто китайской, поскольку до нее в Китае властвовали завоеватели — монголы, а после нее — маньчжуры. Демократически настроенные китайцы также никогда не забывали, что основателем ее был человек из народа: нищий — пастух — партизан, хотя, став императором, он и восстановил феодальные порядки.
Но эпоха величия Нанкина на этом не кончается. Спустя чуть ли не пятьсот лет Южный и Центральный Китай делаются ареной величайшей крестьянской войны [81] в истории Китая — движения тайпинов. Освободив две трети всей территории страны, тайпины в 1853 году вступают в Нанкин и объявляют его столицей своего государства — Небесного государства всеобщего благоденствия.
Здесь, в Нанкине, в 1852 году вождь тайпинов Хун Сю-цюань был объявлен императором Китая и здесь же двенадцатью годами позже покончил с собой.
В 1864 году тайпинское государство под нажимом реакции и иностранных наемников рушится. Нанкин лежит в руинах.
Снова мы слышим о нем сразу после революции 1911 года. Нанкин объявляется столицей революционной республики. 15 февраля 1912 года сюда переезжает новоизбранный президент Сунь Ят-сен.
Но не всегда Нанкин был ареной одних триумфов. С этим городом связана и горечь поражения, так называемый Нанкинский договор, который открыл собой время позора и несчастий Китая. После победы Англии над Китаем в «опиумной» войне 1840–1842 гг. на Янцзы против Нанкина появилась английская эскадра, заставила городские власти открыть ворота, а китайских уполномоченных — взойти на английский военный корабль и подписать унизительный договор, превращавший Китай в побежденную страну и полуколонию. Не было сомнения в том, что в 1927 году, когда мы были в Нанкине, военно-империалистические круги западных держав вновь лелеяли планы повторения 1842 года и нового унижения Китая.
К XIX веку Нанкин превратился в провинциальный город со значительным числом мануфактур, в том числе текстильных, на которых ткали грубую, но очень носкую хлопчатобумажную ткань, известную в России под названием нанки.
* * *
Конечно, мы постарались осмотреть в Нанкине все, что возможно, — было бы преступлением поступить иначе. И конечно, мы убедились в том, что славой и самым блестящим и памятным украшением Нанкина была могила императора Хун V. Оказалась она совсем не такой, как мы предполагали. [82]
Мы долго ехали на машине и наконец оказались за городской стеной. Близились окаймлявшие город с юга высокие облесенные холмы. По обеим сторонам дороги начали появляться странные, архаические изваяния — лошади, львы, слоны, верблюды, какие-то химеры. Они стояли как бы безмолвно обращенные друг к другу. Потом мы увидели такие же высеченные из цельного камня изваяния жрецов и сановников и, наконец, когда мы остановились у подножия лесистой горы, наедине с деревьями, крутизной и молчанием, перед нами вырос огромный храм, совершенное архитектурное произведение, поражающее своей молчаливой простотой и гармонией линий.
— Это и есть могила Хун У? — спросили мы у местных монахов.
— Нет, — покачали те головой. — Могила где-то там, на холме, никто не знает где.
Рассказывали, что он велел закопать себя в безымянном месте, чтобы никто не нарушил его покой. Впечатление от этого замысла было сильным: вот так, из земли восстал и в землю вернулся, — всем один конец. Перед смертью все равны — император идет в сырую землю, как и последний нищий в его государстве. Нет даже уверенности, что Хун У погребен в этой горе. По преданию, его истинная могила находится в конфуцианском храме «Цэнь-мяо» в самом Нанкине. А на горе будто бы погребена вся семья Хун У. Могилы остальных Минов — преемников Хун У, расположенные в окрестностях Пекина, столь же величественны. И там такие же архитектурные детали — и окаймленная каменными изваяниями дорога, и величественный горно-лесистый пейзаж, и храмы, и опять остающееся тайной действительное место погребения{5}.
Потом мы осмотрели музей в Нанкине. Из него я теперь, почти через сорок лет, решительно ничего не помню, кроме одной, навсегда врезавшейся мне в память вещи. Это был вделанный в пол большой круглый темный камень около аршина в диаметре с круглой же дырой посередине. По краям этой дыры видны были глубокие [83] гладкие желобки, как бы от усиленного трения. Не надо было объяснять. Все было ясно само сабой. Это — головной камень колодца, в отверстие которого опускали ведра с водой, а желобки по краям проделали веревки, тысячу лет подымавшие по ним воду. Здесь не надо было музейных этикеток.
Этот старый облицовочный колодезный камень как бы говорил: «Смотрите, я памятник из камня, но я не свидетельство непомерного и пустого человеческого тщеславия. Нет, никакой властелин меня не заказывал и никакой художник не высекал; я всего лишь обычный камень и приобрел ценность только как творение миллионов человеческих рук; смотрите, мои желобки — а их по краям десятки — это труд и усилия, мышцы и пот, нужда и терпение тысяч и тысяч людей, и, наверно, немного вещей в мире, которые в такой же степени дают представление о течении времени, о простых человеческих нуждах и труде. Вот за это меня и взяли в музей, где я и покоюсь».
Когда мы проезжали мимо одной из достопримечательностей Нанкина — большого бронзового колокола, нам напомнили старую легенду: его особый музыкальный тон объясняется тем, что, когда мастеру долго не давалась плавка, дочь мастера бросилась в кипящий металл, сквозь который с тех пор звучит звонкий девичий голос. Подобную историю я читал в старинном китайском трактате о керамике. И там дочь мастера-гончара сделала то же, чтобы у отца получилась кроваво-красная глазурь.
* * *
Машина остановилась у каких-то развалин. Перед нами было громадное скопище гниющих деревянных клетушек, крыши были сорваны. Здесь царила мерзость запустения. Наши проводники смотрели на все это со смущением и усмешкой, не говоря ни слова. Но я уже догадался — это экзаменационный городок.
Пресловутая система экзаменов на замещение чиновничьей должности расцвела при покорителях-маньчжурах в XVII веке и сохранилась до XX века. Прогрессивные общественные круги всегда считали эту систему символом консерватизма и рабства.
Перед нами было несколько тысяч изолированных [84] друг от друга каморок, где раз в три года в течение нескольких дней проходили экзамены на ученую степень. Тысячи соискателей стекались сюда после многих лет зубрежки, чтобы испытать свое счастье и доказать свои знания. Каждого из них запирали в отдельную такую ячейку, которая тут же опечатывалась. Городок, напоминавший гигантскую тюрьму или лазарет (или, может быть, соты в улье), порывал на время экзаменов отношения с остальным миром, чтобы исключить всякую помощь экзаменующимся. В своей каморке испытуемый проводит несколько дней и ночей, здесь же ест, спит на принесенном матраце и пишет на заданную тему классическое сочинение или стихи. Все его знания основываются на зубрежке древних канонических книг и запоминании тысяч иероглифов. Выдержавший получает степень.
Степеней существовало три: на первую экзамен держали в уездном городе, на вторую — в главном городе провинции, а на третью — уже в Пекине, где тему задавал сам император. Обладатель степени имеет право претендовать на казенную должность. Из числа выдержавших последнее испытание несколько самых блестящих зачисляются в высшие ученые учреждения государства и получают посты в правительстве. Вся эта система бессмысленна и губительна уже в основе: какие данные или знания у человека, написавшего сочинение в стихах или в прозе по древнему каноническому образцу, для того чтобы управлять уездом, провинцией или страной?
Какую пользу могут принести люди, иссохшие в изучении древних текстов и в то же время совершенно невежественные в экономике, политике, технике, медицине, военном деле, не ведающие о нуждах народа? На самом деле эта «ученая» прослойка, как жрецы в древнем Египте, лишь маскировала неограниченное господство землевладельцев и богачей. Правящие классы извлекали из бесконечных многоступенчатых экзаменов и еще одну выгоду: эта система вовлекала мыслящих и способных людей в трясину карьеризма, буквоедства, комментаторства, и чем глубже они погрязали в ней, тем больше отвлекались от социальных проблем и критики существующего строя.
Как заметил Сунь Ят-сен в «Трех народных принципах», маньчжурский император Канси (1661–1722) подремонтировал [85] эту экзаменационную сеть и заманил в нее почти всю китайскую интеллигенцию. Он обещал им чины и заставил попусту истратить свои духовные силы на бесполезную зубрежку.
Справедливости ради следует отметить, что при всей анахроничности и бессмысленности этой системы она пробуждала в людях также и некоторые полезные качества: уважение к написанному слову, упорство в занятиях, умение оттачивать фразу. Китайские источники сохранили многочисленные рассказы о бедных студентах, стремившихся во что бы то ни стало сдать экзамены: не имея средств на покупку масла для лампы, один учился при свете, отраженном от снега, другой завел для этой цели мешок со светлячками, третий просверлил дырку в стене к богатым соседям, чтобы на книгу падал луч света.
С изменением жизни, развитием экономики, поражениями Китая в войнах с иностранцами, в стране росло отвращение к системе нелепых классических экзаменов. В начале века они были отменены, и те гниющие клетушки, что мы видели перед собой, стали материальным воплощением упадка так называемого классического образования. Но исчезло ли оно совсем? И на память мне пришло, что членом ЦИК гоминьдана и правой рукой Чан Кай-ши был Тань Янь-кай, обладатель самой высокой ученой степени — ханьлиня, да и почти все правое крыло гоминьдана и здесь и в Ханькоу состояло из лауреатов этой отмершей системы. Старый Китай держал за горло новый в самом гоминьдане.
* * *
Итак, первая и вторая неделя нашей жизни в Нанкине были заполнены не очень интенсивной работой в штабе и тщательным ознакомлением с городом. О том, чтобы заводить знакомства, посещать китайских военных, сноситься с Шанхаем, не могло быть и речи. Да это и выходило за пределы полномочий нашей группы, по существу выполнявшей роль связного между Блюхером и Чан Кай-ши. Никакого контакта не было и с Ханькоу, поскольку телеграммы не принимались.
В этой обстановке неподражаемо играл свою роль один из наших советников — Струмбис. Это был маленький, [86] незаметный рыжеватый латыш, громко именовавшийся у нас начальником оперативно-разведывательного отдела, весь штат которого в той ситуации состоял из самого Струмбиса.
Каждое утро он аккуратно сворачивал карту Китая, на которой кружками и стрелками была нанесена совершенно устаревшая и потерявшая всякое значение дислокация войск Народно-революционной армии и войск противника, и приглашал меня сопровождать его. Мы шли к начальнику личного штаба Чан Кай-ши — молодому генералу Чжану и усаживались над картой. Чжан был типичен для ближайшего окружения Чан Кай-ши: безукоризненно воспитанный барчук и совершенный бездельник.
Струмбис задавал вопрос о дислокации частей, я переводил, генерал разъяснял. Струмбис долго думал, наконец наносил на карту какие-то кружки и стрелки. После этого он задавал новый вопрос, большей частью лишенный всякого смысла. Чжан неизменно сразу любезно давал столь же малоосмысленный ответ. Если Струмбис что-либо оспаривал, генерал тут же соглашался, и кружок передвигался вправо или влево.
Это постоянное общение принесло только ту пользу, что Чжан привык к нам. В дальнейшем это знакомство сыграло свою роль.
* * *
Чем меньше было у нас контактов с внешним миром, тем ближе и лучше мы узнавали друг друга. Больше всего мне, естественно, приходилось общаться со своим шефом Алексеем Васильевичем Благодатовым, псевдоним которого — Ролан столь удачно звучал, как иностранная фамилия.
Несколько раз мы с ним ездили в порт Нанкина — Сягуань, где, как оказалось, была сосредоточена вся замершая теперь торговая и экономическая жизнь Нанкина. Здесь же был вокзал железной дороги Нанкин — Шанхай. Вдоль берега тянулись плашкоуты или демонтированные суда-причалы, у которых швартовались корабли. Противоположный берег реки — предместье, подобное Сягуани, — Пукоу было занято неприятелем. Там стояла дивизия русских белогвардейцев под начальством [87] генерала Нечаева. Каждый раз, заметив, что мы разглядываем их в бинокль, они открывали стрельбу. На Ролана это не производило никакого впечатления, он продолжал изучать местность, в то время как мне, штатскому, естественно, казалось, что он напрасно мешкает, стоя под пулями (и вынуждая меня стоять тоже) на открытом со всех сторон причале.
Вблизи того берега из воды торчала труба затонувшего советского парохода. Об этом пароходе мы слышали еще в Наньчане. Жена Бородина выехала в феврале из Шанхая к мужу в Ухань. Ехала она на советском пароходе, на борту которого кроме нее было еще трое дипкурьеров, все верные люди — Карл Сяргз, Иван Крилл и Грейбус, так же как команда из русских моряков. Они отплыли 27 февраля из Шанхая. 28-го проходили мимо Нанкина, как вдруг китайские военные власти велели им остановиться. Все это было почти за месяц до занятия Нанкина частями Народно-революционной армии.
И Нанкин и вся прилегающая местность по обоим берегам реки были заняты северными войсками, в составе которых были и русские белогвардейские отряды. Пароход был обыскан, Бородина и все три дипкурьера были сняты и под строжайшим конвоем отправлены на север Китая в главный город провинции Шаньдун — Цзинань в распоряжение военного губернатора провинции генерала Чжан Цзун-чжана, огромного верзилы с большим бандитским стажем. Все это, как и дальнейшие перипетии Бородиной, очень хорошо описано в ее книге{6}. Когда же части Народно-революционной армии приблизились к Нанкину и северяне стали в беспорядке отступать, пароход был взорван и затоплен ими. Теперь из воды торчала только его труба.
Численность русских белогвардейцев, входивших в состав армии генерала Чжан Цзун-чжана, определялась в 3–5 тысяч человек. Это были ударные части контрреволюционной китайской армии, ее «цвет и надежда». Они не отступали — дрались до последнего, и состав их был переменным — бывали моменты, когда половину людей выбивало. Белогвардейские части располагали пятью бронепоездами. Это были те самые колчаковские или семеновские карательные бронепоезда, переброшенные [88] в Китай. В частях было много офицеров, имевших опыт нескольких войн и несравненно более искусных в обращении с артиллерией и другой военной техникой, чем китайцы. Это были люди без всяких убеждений, продажные вояки, головорезы, служившие хозяевам, которых они презирали, и делу, которое было и осталось для них чужим.
* * *
После работы в штабе мы ездили домой обедать и обычно в город больше не выходили. Прохаживались, пока было светло, по своей территории за домом.
Однажды появился самолет северян, беспорядочно разбрасывавший бомбы. Ролан, по обыкновению, отнесся к этому совершенно спокойно и показывал мне, как надо стоять в арке ворот одной из стен нашего двора и наблюдать за падением бомбы. В зависимости от того, куда она падает, — быстро переходить по ту или другую сторону стены, дававшей надежную защиту от осколков.
Мне пришлось очень близко общаться с Роланом. С ним было интересно говорить. Он окончил кадетский корпус в старой России, был кадровым офицером, участником первой мировой войны. После революции служил в Красной Армии. Отец его — тоже офицер — погиб в русско-японскую войну и похоронен во Владивостоке.
Я давно привык делить старых военных на две категории: одну — сторонников палочной, бессмысленной дисциплины, людей заносчивых, полных предрассудков и самомнения, и другую — людей скромных, знающих, для которых понятия долг, совесть, народ не были пустыми словами. Ролана я сразу отнес ко второй категории. Для таких, как он, долгом было сражаться за Родину, а если понадобится — очень просто умереть.
Для кадровых военных, подобных Ролану, переход из царской армии в советскую не значил никакой измены идеалам. Напротив, это было для них освобождением, поскольку Ролан и многие другие офицеры принадлежали к офицерскому сословию лишь по профессии, по свободному же разумению оставаясь частью свободолюбивой русской интеллигенции. С начала гражданской войны Ролан служил в Красной Армии и, будучи безукоризненно [89] честным человеком, пользовался полным доверием.
У Ролана было высшее военное образование и большой запас военной мудрости. Однажды после довольно долгого разговора о разных видах вооружений я спросил его: что же в конце концов решает — техника, обученность, искусство, руководство?
Он мне ответил: знаете, это не новый вопрос, он задавался тысячу раз. Может быть, лучший ответ на него дает сербская песня, в которой поется: бой решает сердце героя.
* * *
Однажды утром очень рано, около пяти часов, меня разбудил наш вестовой. Я встал и вышел во двор. Навстречу мне поднялся крепкий пожилой китаец в синей спецовке. Это был капитан паровой яхты министра финансов Сун Цзы-вэня. Выяснилось, что он привез из Ханькоу целую группу русских, которых мне надо повидать. Я доложил Ролану, и мы все отправились в Сягуань на яхту. Там внизу, в полутемном салоне, толпились человек пятнадцать. Среди них были наш финансовый советник В. М. Штейн и его жена.
От них я узнал, что вся группа направляется по поручению Бородина в Шанхай. Однако среди этих пятнадцати человек, кроме Штейна, не было ни одного советника; вместо них Бородин посылал крупных партийных работников, в том числе уполномоченного при ЦК китайской компартии Войтинского, нескольких китайских и корейских коммунистов и одного или двух индийцев из Коминтерна. Они хотели пересесть на поезд от Нанкина до Шанхая, так как яхта выбыла из строя и не могла везти их дальше. Нас они просили обеспечить им проезд.
Из пассажиров я больше всех знал Войтинского и по Пекину в 1920–1921 гг. и впоследствии по Москве, где у него в номере гостиницы «Люкс» иногда собирались товарищи для свободного обсуждения китайских проблем.
Войтинский был направлен в Китай Коминтерном и оказал огромную помощь в организации Коммунистической партии Китая. Григорий Войтинский был небольшого роста с резкими чертами лица, светлыми пронизывающими [90] глазами, немногословной отрывистой речью. Он провел несколько лет в эмиграции в Америке, свободно говорил по-английски, что было в то время немалым подспорьем в отношениях с китайцами. В его бесстрашии и деловитости было что-то от великих практиков революции, провозивших оружие и литературу под носом у жандармов, беспощадно ликвидировавших провокаторов, в любую минуту готовых пожертвовать собой.
В Пекине нам рассказывали, что, когда Войтинский подъезжал поездом к Харбину, в вагон ворвалась уведомленная провокатором китайская полиция, чтобы захватить «русского агента» с шифрами и бумагами. Но, увидев в окно полицейских, Войтинский заперся в купе и, так как жечь документы было поздно, проглотил их все. Его увезли, долго держали в тюрьме, но улик не было. В конце концов китайской полиции пришлось Войтинского выпустить. Он был конспиратором-подпольщиком самого высокого класса, что как раз соответствовало потребностям революционного движения в Китае на том этапе.
Когда мы вернулись в Нанкин, Ролан, поразмыслив, сказал мне: «Ну, идите к начальнику штаба Чжану, вы с ним в хороших отношениях, просите вагон или места якобы для группы русских советников».
Я посетил Чжана и в самых изысканных выражениях сообщил ему, что из Ханькоу прибыли русские советники с семьями и переводчиками и просят дать им вагон до Шанхая. Чжан был также беспредельно любезен — это была в конце концов незначительная просьба — и обещал все сделать. Поезд в Шанхай отходит в 8 часов утра, он немедленно отдаст соответствующее распоряжение.
На следующее утро мы в закрытой машине перевезли всех пассажиров на вокзал. Посланные Чжаном люди уже действительно ждали «советников», перенесли багаж и проводили в вагон.
Должен сказать, что вся операция была и рискованной и опасной. Что сказал бы Чан Кай-ши, если бы знал, что, злоупотребляя доверием его штаба, мы под самым его носом перевозили и своих и китайских коммунистов в безопасное место. Я думаю, что нам бы несдобровать. Позже мы узнали, что за экипаж катера и за нас очень боялись в Ханькоу. [91]
Вагон благополучно прибыл в Шанхай. Штейн, Войтинский и вся группа тут же перебрались на территорию иностранного сеттльмента.
Банкет у Чан Кай-ши
Визиты генералов. Бай Чун-си, Тан Шэн-чжи, Ли Цзун-жэнь. Китайский милитаризм. Визит Чан Кай-ши. Настоящий хозяин. Банкет у Чан Кай-ши. Волк сбрасывает овечью шкуру. Назад в Ухань.
В Нанкине у нас были самые разнообразные встречи. Командующие частями стекались сюда к Чан Кай-ши. Время от времени в наши комнаты заходили китайские генералы, считавшие полезным сохранять контакт с нами. Из них особенно запомнился начальник генерального штаба Бай Чун-си. Среднего роста, плотный, лысый, косоглазый, он производил впечатление человека вспыльчивого, с мгновенными реакциями. Он жал всем руки, осведомлялся о Блюхере, обменивался одной-двумя короткими фразами или шутками и уходил, оставляя впечатление, что забежит еще и еще. Он показался мне похожим скорее на японца, чем на китайца. На самом деле это был китайский мусульманин, происходивший из окраинных национальных меньшинств в Гуанси.
Зачем он приходил, понять было трудно. Может быть, из любопытства, может быть, чтобы проверить самому, правда ли все то, что он слышал о нас от Чан Кай-ши, а может быть, и потому, что был не совсем уверен в прочности позиций Чан Кай-ши и решил в какой-то мере перестраховаться на будущее.
Зато мы хорошо знали, зачем приходил другой генерал — Тан Шэн-чжи. Средних лет, стройный и молчаливый, с маленькими подстриженными усиками и бритой головой, одетый в суньятсеновское хаки, обутый в мягкие офицерские ботинки, он вошел к нам с приветливой улыбкой, почти как свой.
Ролан, сидя рядом. на диване, беседовал с ним любезно и все же сдержанно. Я переводил разговор и изучал Тан Шэн-чжи. Он был хорошо воспитан, сдержан, очень вежлив и, по-видимому, принадлежал к кругу [92] шэньши (джентри) или богатых купцов. Внешне ничего солдафонского в нем не было заметно, однако же он был одним из крупнейших милитаристов в Китае. Посидев с полчаса, генерал так же вежливо распрощался и ушел.
Части Тан Шэн-чжи более или менее уверенно держали в своих руках район Уханя, и он выдавал себя за сторонника уханьского правительства, но коммунисты отлично знали его как бессовестного демагога и авантюриста, в любую минуту готового превратиться во врага. Он мог, например, ничтоже сумняшеся, позвать своего союзника — другого генерала на обед и, щедро угостив его, в конце вечера вывести в сад и предательски пристрелить. Для Тан Шэн-чжи это был такой же обычный метод расправы, как и для других китайских милитаристов.
Словом, это был все тот же обычный милитарист, то есть военный предприниматель, не лишенный ловкости и решительности. По происхождению он был хунанец и строил свое благополучие и карьеру на местных связях и родстве. Весной 1929 года, когда он был губернатором Хунани, У Пэй-фу разгромил его войска и вытеснил их из главного города провинции — Чанша. Тогда Тан немедленно объявил себя сторонником гоминьдана и обратился за помощью к революционному правительству в Гуандуне. Правительство решило тогда эту помощь ему оказать, чтобы не допустить усиления У Пэй-фу и приближения его частей к Кантону, и выделило для этой цели шесть корпусов. Этой операцией собственно и открылся Северный поход.
Сторонником уханьского правительства и левого гоминьдана он объявил себя главным образом потому, что боялся и не доверял Чан Кай-ши. В Нанкине Тан оказался проездом и возвращался в Ханькоу.
Забегал к нам и Ли Цзун-жэнь, маленький, склонный к ожирению человек, похожий на лавочника. Это был один из крупнейших милитаристов Южного Китая, впоследствии соперник Чан Кай-ши. Как и Бай Чун-си, он был мусульманином, но это мало в чем его ограничивало. «Два мусульманина, — гласит китайская поговорка, — не станут есть свинины, один — будет».
Одному юньнаньскому генералу (к сожалению, не помню его фамилию, возможно, это был Чжу Пэй-дэ), который, зайдя к нам, нас не застал, мы, учитывая, что [93] Ролану уже доводилось с ним встречаться, нанесли ответный визит. Когда-то он принадлежал к числу тех студентов, которые еще до революции 1911 г. из патриотизма пошли в военные училища. Дом его помещался в одном из нанкинских переулков. Как правило, в Китае переулки слепые, то есть наружу выходят только скромные кирпичные или глинобитные стены, ничего не сообщающие о том, что находится внутри. Через незаметную дверь нас пропустили в сад.
И мы сразу очутились в атмосфере высокого искусства. Вероятно, прежде это была резиденция кого-либо из сбежавших сановников. Специально выращенные до определенной высоты деревья с извивающимися ветвями были рассажены так, что на небольшом пространстве создавали сложные, бесконечно разнообразные перспективы. Павильоны, пруды, прелестные мраморные мостики, огромные пионы, камелии создавали непередаваемую обстановку.
Генерал встретил нас и проводил в беседку, где ждала его жена — скромная миловидная женщина, бывшая учительница из далекого юго-западного угла Китая, где-то на границе с Бирмой. Хозяин расспрашивал нас о Блюхере, с которым он ранее поддерживал хорошие отношения. В глазах его мы ощутили некоторое беспокойство. Блюхер все же нередко играл роль арбитра между китайскими военными кликами и мог покровительствовать той или иной более честной и надежной группировке. Теперь же, несмотря на великолепный дворец и сад, юньнаньский генерал, видимо, не ждал ничего хорошего от перспективы остаться один на один с местной жадной к беспринципной кликой. Чан Кай-ши вряд ли нуждался в его услугах.
* * *
Но что такое китайский милитаризм и кто такие китайские милитаристы? Эти вопросы я задавал себе при встречах с высшими представителями этой касты, а встречи с ними входили в круг наших обязанностей. И чем ближе мы знакомились с генералами, чем лучше узнавали механику их деятельности, тем больше мы убеждались, насколько несхожи между собой те, кого иностранные политики и газеты, да и мы вслед за ними, называли милитаристами. [94]
Бай Чун-си был обычный офицер-авантюрист, использовавший все возможности для удовлетворения своего честолюбия. Его манила власть и все, что она дает. Тан Шэн-чжи использовал те же возможности главным образом для собственного обогащения. Власть для него была лишь средством. Наш вице-консул в Ханькоу Бакулин так писал о нем: «…Он владеет землей в компании с несколькими буддийскими храмами и в то же время участвует в скупке земель с каким-то орденом миссионеров, состоит акционером многих торгово-промышленных компаний, в том числе и компании по содержанию публичных домов в Чанша. Имеет свой пароход на Янцзы, дома и отели в Чанша». Главным советником Тана был приближенный буддийский монах, в частях он организовал буддийские школы.
Милитаристы могли происходить из разных классов и прослоек общества. Так, диктатор Маньчжурии Чжан Цзо-линь, маленький крысоподобный человечек, был ранее главарем бандитской шайки, которая в русско-японскую войну помогала японцам, тогда как его ближайший подручный и союзник — диктатор Шаньдуна Чжан Цзун-чан, такой же полуграмотный бандит, в ту же войну командовал шайкой, которая, по его словам, помогала царской армии. Вероятно, на основании давней симпатии к царской России этот проходимец и завел у себя русские белогвардейские отряды и даже русских наложниц.
Другой «военный предприниматель», Фэн Юй-сян, вышел из зажиточной крестьянской семьи и имел некоторое образование. Сам он позволил иностранным миссионерам методистского толка окрестить себя, а жена его была секретарем Пекинского союза молодых христиан. Он назвал свою армию христианской, завел в ней ежедневные богослужения и пение церковных гимнов, как в кромвелевской армии. Но прошло некоторое время, и он объявил себя революционером, демократом, свою армию переименовал в народную, надел костюм беднейшего крестьянина и, увидев в этом выгоду, повел свои полки на защиту интересов революции, чтобы завтра же ей изменить.
В противоположность ему У Пэй-фу получил классическое китайское образование, обладал первой ученой степенью и считался патроном изящных искусств и старинной [95] литературы. Более того, он претендовал на то, что символизирует собою высшие нравственные добродетели, непоколебимую верность своим старшим союзникам и покровителям, для которых в случае необходимости готов поступиться положением и властью. У Пэй-фу хотел казаться также и носителем религиозных идеалов — дважды в ходе своей карьеры после жестокого разгрома он уходил в буддийский монастырь и принимал монашество. Этот же «высоконравственный» У Пэй-фу во время одной из решающих битв с южанами стоял в тылу с мечом в руках и тут же, на обочине дороги, рубил головы своим бежавшим офицерам, предваряя этим известную сцену из романа Хэмингуэя «Прощай, оружие».
Я упомянул лишь крупнейших милитаристов-предпринимателей. На деле их были десятки, одни господствовали над целой провинцией или даже несколькими, других было по нескольку на одну провинцию, и все они непрестанно воевали друг с другом. Какими-то чертами эта пестрая военщина иногда напоминала наших атаманов и генералов на Украине — всех этих махно, шкуро, петлюр, антоновых — до полного подавления их Советской властью.
Войны между милитаристами бывали совершенно реальными, в которых гибли тысячи людей, но бывали и «театральными», за которыми крылись комбинации и сделки между генералами.
Некоторые милитаристы собирали шайки или банды, другие сами были ставленниками банд. Таким, несомненно, был глубоко штатский сын губернатора Хунани и ученый — Тань Янь-кай, окруженный непробиваемой стеной учено-помещичьего чванства. Он пугался одного звука выстрела, но его выдвинула безработная офицерня в Хунани для того, чтобы придать некоторое благообразие своей шайке. Каждая банда старалась заручиться благоволением, а еще лучше — денежной поддержкой какой-либо иностранной державы. В случае разгрома генералы бежали на территорию соответствующей иностранной концессии, прихватив с собой награбленные миллионы.
Одни милитаристы были носителями чисто феодальных пережитков, другие — скорее «рыцарями первоначального накопления». Все они были типичны для переходного [96] периода, когда революция 1911 г. была подавлена и реакция временно восторжествовала, а настоящая народная власть еще не пришла.
Но главное для всех милитаристов было общим. Все они объявляли себя патриотами и защитниками народа, и все жили за счет его грабежа. Было бы ошибкой считать, что это были просто грабители и палачи, не пытавшиеся идеологически приукрасить свои действия. Как правило, они себя считали — и хотели, чтобы другие их считали — патриотами и революционерами. У некоторых в дополнение к этому был и набор религиозных идеалов и философских идей.
Но крестьян и горожан грабили все одинаково. В одной провинции собирали налоги на 20 лет вперед, в другой — заставляли сажать опиумный мак, в третьей — наводняли рынок наскоро напечатанными и не имевшими никакой ценности банкнотами и под угрозой расстрела заставляли их принимать. Здесь и там милитаристские банды хватали сотни и тысячи крестьян или первых встречных в городе и силой заставляли их служить солдатами или носильщиками.
В те годы в Китае, по подсчетам специалистов, под ружьем было не менее двух миллионов человек, ими командовали несколько сот генералов, воевавших между собой за обладание жирными кусками — торговыми, путями, таможенными пунктами, крупными городами, портами, железными дорогами, прибыльными сельскохозяйственными районами. Наш финансовый советник В. М. Штейн говорил мне, что милитаристские армии обходятся такой бедной и к тому же еще закабаленной стране не меньше чем в миллиард долларов в год.
Генералу Чжан Фа-кую принадлежит историческая фраза: «Что же это я все воюю, одерживаю победы и до сих пор еще не получил своей провинции?». Милитаристы рассматривали отдельные провинции Китая как уделы или домены в средневековье. И, конечно, никто из них не был настоящим генералом и не всякий даже служил в армии. Все это был сброд, частью побывавший в военных училищах, а частью нет, одетый в генеральские и фельдмаршальские мундиры, нацепивший высшие ордена, ленты, султаны.
Летом 1927 г. Чжан Цзо-линь объявил себя генералиссимусом (даюаньшуай). Милитаристы, или тучуны, как мы их чаще называли, захватывали дворцы и обзаводились гаремами, королевой которых [97] могла быть, например, русская женщина из опустившихся за границей дворянок. Весь этот уклад был бы смешон, если бы он не был так страшен. Уезжая в поход, генерал Чжан Цзун-чжан как-то клялся, что либо победит, либо вернется в гробу. Назад он возвращался разбитым и действительно в гробу, он сидел в нем пьяный, и его везли на отдельной железнодорожной платформе.
По существу в милитаризме не было ничего принципиально нового. Он вырос на почве окончательного развала центральной власти. Милитаристы стали на сторону старого китайского социального порядка в момент, когда вся система частной собственности оказалась под ударом и надо было действовать без перчаток. В критический момент в милитаризме увидели свое спасение помещики, купцы, ростовщики, компрадоры. И если при старом китайском строе из двух традиционных способов подавления и эксплуатации масс — обмана и насилия — ударение делалось на первом, то в этот переходный период акцент был перенесен на второй. Это был тот же строй, только в обнаженном виде.
В XVIII веке Монтескье, проанализировав сообщения миссионеров, пришел к заключению, что Китай управляется палкой. Теперь к палке прибавились ружье и пулемет.
Милитаризм отвечал и потребностям империализма. Поскольку Китай был полуколонией сразу нескольких иностранных держав, каждая из них стремилась поддержать ту или иную военную хунту, которая обеспечивала бы ее интересы и страховала ее от настоящей революции.
Милитаристы силой подавляли забастовки, расстреливали студенческие и рабочие демонстрации и после каждой бойни или конфликта рассылали по всему Китаю циркулярные телеграммы о своей верности идеалам республики и революции.
— Что такое милитаристы? — еще в Ханькоу однажды спросил я Бао.
— А это наши Большие Драконовы головы.
И он предложил мне прочесть то, что Сунь Ят-сен рассказывает в 3-й главе своих «Трех народных принципов». В середине прошлого века китайский государственный деятель Цзо Цзун-тан вел армию на подавление [98] Синьцзянского восстания. По дороге он убедился, что армия совершенно вышла из подчинения. В тревоге расспросив подчиненных, он узнал, что все его воины — от высших командиров до последнего солдата — были членами тайных антиправительственных обществ, сохранившихся со времен борьбы с маньчжурами.
Теперь разнеслись слухи, что скоро в армию должен прибыть вождь этих многочисленных обществ, которого никто не видел и не знал, но который был известен под условным именем «Большая Драконовая голова». Это означало бунт. «Что же делать?» — в отчаянии спросил Цзо Цзун-тан. «Одно, — отвечали ему подчиненные, — если хотите сохранить армию и завершить поход, объявите, что вы и есть «Большая Драконова голова». Его ведь никто не; видел». Цзо Цзун-тан так и сделал, моментально приобрел неограниченную силу и влияние в войске, дошел до Синьцзяна и подавил восстание.
Каждый милитарист в Китае и есть «Большая Драконова голова», контрреволюционный самозванец, живущий эксплуатацией масс и их смутной мечты об освобождении. Только революция и приход к власти народа могли спасти Китай.
* * *
Однажды открылась дверь и в наш зал вошел Чан Кай-ши. Он был одет в традиционное китайское штатское платье: длинный черный халат и поверх такая же темная шелковая куртка. Он выглядел спокойным, даже несколько слабым, ну совсем такой мирный и дружелюбный китайский товарищ. Он уселся с Роланом на диван. Проявлял заботу о нашей жизни, расспрашивал, как Блюхер, в каком контакте мы с Ханькоу, сообщил, что надеется в скором времени туда поехать — надо объединиться. Потом вскользь спросил, что мы слышали о Тан Шэн-чжи, говорят, он заходил к нам, есть ли какие-нибудь новости о нем из Ханькоу.
Игра Чан Кай-ши была совершенно ясна. Он струсил. Тан Шэн-чжи в то время действительно заявил о своей преданности уханьскому правительству, и оно было склонно в создавшейся обстановке использовать его силы. Чан Кай-ши испугался новой грозы и сразу же прибежал уверять нас в дружбе и преданности. Ведь он, [99] Чан Кай-ши, совсем не генерал, он прежний милый шанхайский студент, революционер. Попутно он пытался прощупать, не выдадим ли мы какие-либо военные планы его противника. Ушел с уверениями в неизменных чувствах дружбы к Блюхеру и русским советникам.
* * *
Надо сказать, что в Нанкине мы были в своеобразном и довольно сложном положении. Мы жили и работали в особняке Чан Кай-ши в состоянии почти полной изоляции. Газет не получали, за этим тщательно следил приставленный к нам офицерик Ли. Мы были плохо осведомлены о том, что делается в Шанхае, и в Ханькоу, и пользовались только случайными сведениями или слухами. В самом Нанкине еще было военное положение. Только что сменилась власть, еще совсем свежи были следы бомбардировки, на реке стояли с обращенными в сторону города пушками иностранные военные корабли.
Входить с кем-либо в городе в близкие отношения было невозможно: нас сторожила наша собственная прислуга.
Кое-какие газеты в городе все же удавалось доставать. Из них мы с некоторым опозданием узнали, что 3 апреля в Шанхай прибыл из-за границы Ван Цзин-вэй. Наконец-то! В памяти у меня всплыл разговор о нем с Мазуриным в Наньчане. Проглядывая китайский биографический словарь, мы отыскали, что там говорилось о нем. Ван Цзин-вэй был во цвете лет — ему стукнуло 42 года, он рано вошел в революцию и стал одним из антиправительственных деятелей эмиграции в Японии.
В 1908 году был арестован за то, что в лучших народовольческих или эсеровских традициях готовил террористический акт против правившего Китаем маньчжурского принца-регента. Ван Цзин-вэя приговорили к пожизненному заключению, свергнувшая монархию революция освободила его из тюрьмы. В последующее десятилетие он несколько отошел от политики и долго жил во Франции. После 1920 года сблизился с Сунь Ят-сеном, который ему очень доверял. Играл руководящую роль в гоминьдане и считался лидером левого крыла.
— Все как будто за него, — суммировал Мазурин, — но вот то, что он после переворота 20 марта ушел в добровольное [100] изгнание — не очень похоже на революционера. Его ведь никто не трогал. Мог бы и не уезжать — просто испугался.
— Ты его видел?
— Видел.
— Ну как?
— Очень привлекательный. Как будто искренний. Немного балованный. Вроде Керенского. Фаворит.
— Из каких он кругов?
— О — барчук. У него большие личные средства. И, кажется, у его жены тоже.
Итак, в тот момент Ухань в военном отношении был вынужден до поры до времени опираться на «буддийского милитариста» Тан Шэн-чжи, а в политическом — на миловидного барчука с большим демагогическим талантом и личными средствами и, как после выяснилось, будущего китайского Петэна — пораженца и японскую марионетку.
Вся надежда была на развитие массового революционного движения.
* * *
Кто же был Чан Кай-ши? Мы сопоставили все, что знали о нем. Он происходил из семьи, в течение нескольких поколений занимавшейся соляными откупами, то есть тем же доходным делом, что и некоторые семьи в России до реформы 1861 года. Он был моложе Ван Цзин-вэя на несколько лет, и в то время ему еще не было полных сорока. Он пробыл четыре года в Японии, где получил какое-то военное образование, хотя, по словам наших советников, следов оно почти не оставило.
Как только вспыхнула революция 1911 года, Чан Кай-ши стал на ее сторону, но потом о нем, как и о Ван Цзин-вэе, не было ничего слышно до 1920 года, когда он получил известность в Шанхае как биржевой маклер. В 1923 году вернулся к политике, уехал в Кантон, напомнив о своем участии в революционном движении 1911–1913 годов, предложил свои услуги Сунь Ят-сену и был назначен начальником военной школы Вампу.
Чан Кай-ши удалось провести несколько военных операций в Гуандуне, принесших ему незаслуженную славу, которая на самом деле принадлежала охваченным [101] революционным пылом массам, командирам, а также политработникам, влившимся к тому времени в армию. События вынесли его на гребень волны. Правому крылу и центру гоминьдана нужно было найти надежного вождя с крепкими буржуазными устоями — Чан Кай-ши удовлетворял этим требованиям. К 1926 году он был объявлен главнокомандующим и руководителем Северного похода. Все это мы знали.
Переворот 20 марта 1926 года был произведен под предлогом не согласованного с Чан Кай-ши, но спровоцированного им передвижения китайской канонерки в кантонских водах вблизи его штаба: ему нужен был удобный предлог для контрреволюционного маневра, а может быть, он просто струсил, и от страха ему почудилось, что его хотят заманить на канонерку, арестовать и отправить во Владивосток.
— Что за человек? Ты его хорошо знаешь? — спросил я Мазурина.
— Думаю, что да, — ответил Мазурин. — Галин с ним много раз при мне встречался, мы не раз летали вместе на самолетах. Так как будто ничего, но очень легко взвинчивается, склонен к панике, бросается из одной крайности в другую.
— Как он с Блюхером?
— О, он молится на Блюхера. Да и понятно — что бы он делал без Блюхера.
— А социально каков он?
— Правый. Не прочь сделать «ограниченную» революцию, а когда понадобится, — и контрреволюцию. Ни иностранцев, ни помещиков пальцем не тронет.
— А генералов?
— Он сам — генерал. И в общем, конечно, — дрянь. В момент кризиса или испуга, — продолжал Мазурин, — Чан Кай-ши готов к самоубийству. Для него характерны эмоциональные крайности. Ему представлялось (совершенно нереально), что он борец до последней капли крови и мученик. В речи в Наньчане объявил, что готов умереть, как герой китайского средневековья Юэ Фэй, то есть оклеветанным и казненным. В другой раз, ссылаясь на Сунь Ят-сена, говорил, что умрет, как Лу Сю-фу, — другой герой XIII века, который, потерпев поражение, велел жене и детям утопиться в море, а сам взял на спину последнего отпрыска китайской династии [102] Сун, за которую он боролся против монголов, и также вместе с ним утонул.
— Погоди, — реагировал я. — Недостаточно обругать человека, даже если он этого больше чем заслуживает, надо его разгадать.
Мазурин подумал.
— Вообще, знаешь: Чан Кай-ши лишь пешка. По-настоящему не он решает. За его спиной имеется подлинная сила.
— Какая?
— Его земляк Чжан Цзин-цзян. Вот это и есть хозяин. Что он скажет, Чан Кай-ши сделает. Мы не раз убеждались, что Чан Кай-ши — просто исполнитель, а духовный руководитель — этот паралитик.
— Что, Чжан Цзин-цзян парализован?
— Подожди, я сейчас тебе покажу.
Мазурин вытащил старую фотографию, на которой была снята группа людей, видимо, перед самым Северным походом. Среди 11–12 человек справа стояли рядом Блюхер и Чан Кай-ши, оба в военном платье без всяких знаков отличия. Они примерно одного роста (около 172–175 см), только Блюхер стоит в обычной позе, а Чан Кай-ши вытянул шею, чтобы казаться выше и импозантнее.
Но не только эти две фигуры приковывали внимание. В центре фотографии в кресле сидел сухой человек, упырь с вещими, как будто никогда не закрывающимися глазами. Все остальные, стоя за его креслом, казалось, обрамляли его.
По какому-то странному сочетанию одновременно властности и отрешенности легко было догадаться, что это и был настоящий хозяин, Чжан Цзин-цзян.
Он был давно уже парализован в результате какой-то болезни, и его всюду возили в кресле, но из своего кресла он вершил судьбу гоминьдана. Он был то членом, то председателем президиума этой партии. Громадное состояние, составленное на торговле шелком и предметами китайской старины, позволяло ему оказывать и финансовое давление на ход дел в гоминьдане. Чан Кай-ши считал его своим благодетелем и патроном и никаких решений без его ведома не принимал.
Я долго всматривался в фотографию, мучительно думая, кого он мне напоминает. Эта физическая изможденность, [103] почти бестелесность, эти глядевшие сквозь очки глаза с неподвижным, как у летучей мыши, взглядом, какая-то абсолютная неуязвимость — кого они напоминали? Лицо застревало в памяти, и только, когда я однажды взглянул на известный портрет Победоносцева, я понял, с кем ассоциировался в моей памяти этот паук-паралитик. Та же реакционная догматичность, та же уверенность в своей непогрешимости, те же остановившиеся на одной мысли глаза. Да, это была новая гоминьдановская сова.
Из характеристики, данной Мазуриным, я заключил, что по сравнению с ним Чан Кай-ши был гораздо элементарнее. Чан Кай-ши мог быть очень мягким и вкрадчивым, как тогда, когда пришел выведать у нас о Тан Шэн-чжи, которого он боялся. В другие моменты он «накалялся» и начинал кричать неестественно высоким голосом. В лице его, довольно хорошо известном по портретам, видна какая-то морально низкая примесь, что-то, при благообразном внешнем облике, жадное и грубое. Такова и была амплитуда колебаний Чан Кай-ши, от трусости и паники в трудные моменты до наглости и жестокости в дни успеха.
* * *
В Нанкине мы получали недостаточную информацию о событиях. Кое-какие новости приносили нам наши «внешние», отдельно жившие советники — Кук и Струмбис. Разными путями мы кое-что узнавали о том, что делается на свете — в Шанхае, в Ханькоу.
Знали мы, хотя и недостаточно точно, ибо радикальная пресса до нас почти не доходила, о наступлении регулярных частей Чан Кай-ши на пролетарские организации Шанхая, на рабочие союзы, на отряды самообороны. И о том, что особенным коварством и жестокостью отличался при этом Бай Чун-си. Целью Чан Кай-ши было разоружить рабочих, чтобы впоследствии казнями и репрессиями подавить всякий намек на самостоятельное рабочее движение или забастовки. Мы знали о продолжающемся революционном подъеме в Ханькоу, о стычках между военщиной и крестьянскими союзами. Но все это — в кривом зеркале буржуазной печати.
Натиск реакции усиливался, и китайской революции [104] приходилось бороться во все более тяжелых условиях. К Шанхаю продолжали стягиваться морские и сухопутные силы иностранцев. В Японии сменилось правительство — вместо буржуазного аристократа барона Сидехара к власти пришел откровенный реакционер и солдафон генерал Танака. До сих пор японцы делали вид, что, раз острие антиимпериалистической борьбы китайцев направлено против Англии, революция их не касается. В нанкинской бомбардировке японцы не участвовали, хотя их военные корабли были вблизи. Теперь же, предвидя разгром революции, они решили военной силой обеспечить себе достаточную долю при дележе.
В этой обстановке перешли в наступление и северные милитаристы. 6 апреля по приказу Чжан Цзо-линя полиция устроила в Пекине налет на советское посольство, арестовала и увела 15 сотрудников и захватила архив. Во время этого налета был схвачен и увезен также виднейший коммунист профессор Ли Дажао, о котором я сохранил светлые воспоминания еще с пекинских дней; некоторое время спустя Ли Да-чжао был по приказу Чжан Цзо-линя казнен тем же способом гарроты, который практикуется в Испании, — ему на шею было надето деревянное устройство, которое, медленно завинчиваясь, душит жертву. Горестной вестью было также сообщение о гибели от рук озверевшей полиции моего старого учителя китайского языка, несравненного Туна, с которым я имел счастье читать кое-что лучшее, что есть в китайской литературе, и о котором до сего дня сохранил светлую память.
11 апреля все главные империалистические державы направили китайскому правительству угрожающую ноту в связи с происшедшим 24 марта инцидентом, т. е. с их же бомбардировкой открытого, невооруженного города.
* * *
Однажды утром, выйдя на улицу, мы почувствовали в городе какое-то особенное напряжение. Повсюду были усиленные наряды охраны; на перекрестках, прижавшись к земле, как маленькие низенькие собачки, стояли четверки пулеметов; по временам проносились машины, в каждой сидел генерал, четыре вооруженных маузерами солдата — на подножках. [105]
В полдень к нам явился все тот же Чжан — начальник личного штаба Чан Кай-ши и передал приглашение на вечерний банкет к главнокомандующему. Идти было недалеко, не совсем только ясно было, зачем нас приглашают и вернемся ли мы обратно. Но не идти было нельзя. Мы получили приказ поддерживать связь с Чан Кай-ши, а не рвать ее.
Надо заметить, что, когда я говорю «мы», я прежде всего имею в виду Ролана, так как он был ответственным и единственно ответственным за все решения и за тактику поведения, моя же роль была технической; лишь возникшая у нас в Нанкине общность интересов и судьбы позволяет мне заменить единственное число множественным.
Вечером Ролан и я, прихватив с собой, чтобы придать нашей группе количественную солидность, шифровальщика Зотова, отправились в резиденцию Чан Кайши. Нас сразу же провели в глубину двора — в банкетный павильон. Внутри здания стояли столы в форме буквы П, обращенной открытой стороной к входу. Передней стенки у павильона не было, и на ее предполагаемом месте толпились прислуга, офицеры, телохранители, адъютанты, готовые в любой момент броситься выполнять поручение генералов. Такая обстановка типична для тогдашних банкетов в старокитайском стиле. В них нет ничего частного, домашнего. Пока вы едите и говорите, целая живая стена смотрит вам в рот и слушает каждое ваше слово.
Чан Кай-ши занял место в середине длинного стола; справа от него сидел приехавший из Кантона Ху Хань-мин, за ним Ролан, за Роланом я, рядом со мной поспешил усесться Ли, дальше — Зотов. Остальные места — не менее полусотни — заняли генералы в военной форме.
Ху Хань-мин сразу привлек мое внимание. Худой, по внешнему виду очень интеллигентный, юркий, как змея, он был одним из старейших не столько политиков, сколько политиканов Китая и вождей гоминьдана. Член высшей гоминьдановской бюрократии, прирожденный заговорщик и интриган, он приложил руку к убийству в 1925 г. одного из самых прогрессивных деятелей гоминьдана, Ляо Чжун-кая. Своим приездом в Нанкин и присутствием на банкете Ху Хань-мин олицетворял поддержку [106] победоносной армии Чан Кай-ши правыми элементами гоминьдана в Кантоне.
Среди военных, сидевших по другую сторону Чан Кай-ши, я по одеревенелой физиономии легко узнал военного министра Хо Инь-цина, которого видел раньше, заметил странный шишковатый череп и очки Бай Чун-си, увидел и нашего юньнаньского генерала.
Обед уже подходил к концу, когда Чан Кай-ши поднялся и заговорил. Сначала его речь текла спокойно и плавно, потом он перешел к обвинениям и начал выкрикивать ругательства по адресу китайской коммунистической партии и Бородина. У Чан Кай-ши — оратора была та особенность, что в минуты волнения он резко повышал голос, его чжэцзянский акцент становился все более заметным, он начинал визжать и впадал в истерику. Эти хорошо известные черты проявились на том банкете во всей полноте. Разогревшись от собственного крика и дойдя до кульминации, он схватил бокал и, обращаясь к присутствующим, закончил свою речь воплем «Дадао гун чан дан!» (долой коммунистическую партию). В ответ на это все пятьдесят или шестьдесят генералов, сидевших за столом, встали и, протянув вперед свои бокалы, дружно прокричали те же слова.
Я отчетливо представлял себе историческое значение и чувствовал драматизм этой сцены. Но в тот момент у меня было впечатление, что где-то когда-то я уже видел нечто подобное. Из подсознания выплыла хорошо знакомая мне с детства по альбомам репродукций гравюра, изображающая объявление Германской империи в Версальском дворце после победы немцев во франко-прусской войне.
В центре стоял король, что-то выкрикивающий, а к нему со всех сторон с поднятым в клятве оружием тянулись руки из окружавшей его толпы генералов и придворных. И здесь был в общем похожий момент торжества реакционной военщины: возбужденный собственными выкриками Чан Кай-ши — в центре, он объявляет лозунг войны с коммунистами, к нему тянутся с бокалами пятьдесят или шестьдесят ликующих контрреволюционных генералов в тугих, перетянутых ремнями мундирах.
Но, конечно, зрительное впечатление отняло лишь долю секунды. Внимание мое было сосредоточено на содержании речи Чан Кай-ши. Я быстро перевел ее Ролану, [107] и он тотчас сделал движение подняться. В этот момент быстро, как молния, Ху Хань-мин перегнулся через Ролана ко мне и сказал:
— Передайте советнику Ролану, что это внутренний вопрос. Мы против Коммунистической партии Китая, но мы уважаем и приветствуем вашу партию, ваше правительство и вашу армию.
Я перевел эти слова Ролану.
Но Ролан уже встал, встали и остальные, банкет заканчивался. Мы сделали что-то вроде сухого общего кивка и, не подавая никому руки, ушли.
В нашем помещении штаба меня ждал сюрприз. «Будущий начальник уезда» Ли очень быстро переориентировался. Решив, что мы обречены, он в ответ на мой вопрос, кто сидел против него на банкете, сказал какую-то грубость. Я оборвал его, и тогда он бросился на меня с кулаками. Пришлось выпроводить его за дверь. Он ушел, оправляя китель и бормоча угрозы.
* * *
Оставшись одни, мы подвели итоги. Смысл ситуации был ясен: Чан Кай-ши устроил банкет всем собравшимся в Нанкин командирам частей, чтобы декларировать окончательный разрыв с Коммунистической партией Китая и Бородиным, которого он назвал представителем Коминтерна, и связать всю военщину общим лозунгом борьбы с коммунизмом. Мы же были приглашены для того, чтобы продемонстрировать перед генералами нерушимость прежних отношений с Советским государством, Красной Армией и русскими коммунистами. Без сомнения, Чан Кай-ши и Ху Хань-мин заранее распределили между собой роли по заготовленному ими сценарию.
— Это кульминационный пункт предательства и измены, — сказал Ролан, — Чан Кай-ши поставил все точки над i. Подведем итоги и мы. Полномочий рвать с ним у меня нет. Подождем указаний Блюхера, пока же будем делать то, чего требует наше достоинство — держаться вдалеке.
Через несколько дней Ролан просил меня зайти к начальнику штаба Чжану и сказать ему, что мы уезжаем для доклада Блюхеру. [108]
Не имея никаких инструкций из Ханькоу, Ролан мудро решил, что при создавшейся ситуации, несмотря на уверения в дружбе, лучшей формой протеста был бы наш отъезд.
Тем временем подвернулся стоявший в ремонте катер министра финансов Сун Цзы-вэня. Капитан пришел доложить, что все готово к отплытию. Он торопился, так как боялся, что катер могут в любое время реквизировать.
Захватив всех советников, мы погрузились и взяли курс на Ханькоу{7}. [109]
Leave a Reply