vicodin
В штабе Блюхера: Воспоминания о китайской революции 1925–1927 годов (1) | ВСИЧКО ЗА КИТАЙ

ВСИЧКО ЗА КИТАЙ

中国大观园

от Яна Шишкова и приятели на Китай

ноември 24, 2008

В штабе Блюхера: Воспоминания о китайской революции 1925–1927 годов (1)

в категория История и култура, Най-нова история

Казанин Марк Исаакович

Часть 2

Часть 3

Из предисловия:

Вместе с автором воспоминаний читатель попадает в Китай в трудные, критические дни китайской революции, когда реакционеры готовились нанести ей удар в спину. Автор книги «В штабе Блюхера» по приезде в Китай оказался в самом водовороте событий. Он хорошо передает полную тревоги и опасений атмосферу тех дней. Уже испарились иллюзии, но еще сохранились надежды на победу, еще теплилась вера, что ценой отчаянных усилий можно спасти дело революции. И советские люди пытались оказать содействие в этом китайскому народу. Интересные воспоминания M. И. Казанина проливают свет на события, происходившие накануне контрреволюционного переворота 12 апреля 1927 г. Они помогают глубже заглянуть в конкретную обстановку того времени, познакомиться с действующими лицами той драмы, которая развернулась в 1927 г. на политической сцене Китая.


Содержание

Предисловие [3]

От редактора [7]

От автора [13]

Прощание с Шанхаем [15]

Вверх по Янцзы [25]

Ханькоу [34]

Советники [49]

В Наньчане [56]

Вдогонку за Чан Кай-ши [67]

Нанкин [73]

После бомбардировки [73]

Нанкин нельзя забыть [79]

Банкет у Чан Кай-ши [91]

Снова в Ханькоу [109]

Блюхер и Бородин [114]

Революция и культура [127]

Кризис [135]

Воздух измены [150]

Разъезд [156]

Примечания


Прощание с Шанхаем

Разговор по телефону. Федя Мацейлик. Гонконг-Шанхайский банк. Смерть на базаре. Плевок из троллейбуса. Музей Королевского Азиатского общества. Белая эмиграция. Счастливицы из Табачной империи. Книги. Итальянский поклонник Гоголя.

Это было в Шанхае в начале января 1927 года. В условленный час я вызвал по телефону из своего бординг-хауза (пансиона) нужный мне номер. Меня соединили. Тут же раздался еле слышный щелчок. Нас подслушивали. Я назвался условным именем. «Да, да», ответили мне и положили трубку. Это означало, что я должен вечером зайти.

Надо сказать, что по телефону я разговаривал по-английски. Это должны были делать все, так как Шанхай (или, точнее, его европейская часть) был по существу английским городом, и даже китайцы, составлявшие большинство населения в этом самом большом городе своей страны, вынуждены были обращаться к телефонисткам на чужом языке. Город был также и американским, и японским, и французским, но во всяком случае не китайским.

Вечером я пришел по уже известному мне адресу. Навстречу поднялся среднего роста человек, лет тридцати. Мы познакомились. Это был Федя Мацейлик, один из военных советников миссии Блюхера, поляк с безукоризненно правильными чертами лица и ясными серыми глазами.

Мы поговорили несколько минут. [16]

— Вот вам письмо от вашего друга, — он протянул мне конверт.

— От Абрамсона?

— От Мазурина, — поправил он меня. — Забудьте про Абрамсона, теперь он Мазурин.

— Ну что, я безбожно опоздал, поспею как раз к шапочному разбору — к концу похода?

Федя искоса взглянул на меня.

— Видно, дело идет к концу, — повторил я, — от Кантона до Уханя вы дошли в несколько месяцев, теперь понадобится не больше, чтобы завершить весь Северный поход — до Пекина.

Он вновь посмотрел на меня, видимо, обдумывая, не шучу ли я. Наконец он ответил:

— Да, конечно. Боюсь только, что вы мало знакомы с обстановкой. Вот приедете в Ханькоу — все станет яснее.

Мы помолчали.

— Так выезжайте, — закончил Мацейлик. — Денег у вас хватит?

— Думаю, что хватит.

— Смотрите, Мазурин велел вам дать сколько потребуется. Мало ли что в дороге может случиться.

Он заставил меня взять деньги.

— Как мне найти своих в Ханькоу? — спросил я.

— Как только пароход причалит, — ответил он, — ищите сквер, где живут наши. Называется, — он написал на клочке бумаги, — Локвуд-гарденс.

Я взял адрес, сказал, что поеду с первым же пароходом, и вышел. Надо было собираться в дорогу.

* * *

Чтобы купить билет на пароход, я решил разменять врученную мне крупную ассигнацию. Это можно было сделать и в пароходстве и даже у любого из уличных менял, а ими Шанхай кишел, но я подумал, что это удобный случай заглянуть в английский Гонконг-Шанхайский банк и посмотреть, что он собой представляет. На всякий случай я попросил жену пойти со мной.

Если в Пекине архитектурной доминантой служил императорский дворец, здесь ею был Гонконг-Шанхайский банк. О банке ходили легенды. Это был колониальный [17] аналог Английского банка в Лондоне, и говорили, что богатые китайцы, приезжавшие в Шанхай из отдаленных мест, где шла гражданская война и царила анархия, со слезами обнимали стоявших у его подъезда великолепных львов, представлявшихся им символом порядка и незыблемости частной собственности. Быть может, эти слухи распускали англичане. Однако бесспорно, что в тревожные периоды в Гонконг-Шанхайский банк стекались сотни миллионов долларов от богатых людей со всего Китая.

Гонконг-Шанхайский банк, возвышавшийся над парадной набережной Шанхая — Бандом, оказался тяжелым, монументальным железобетонным зданием в стиле, полностью соответствовавшем понятиям и предрассудкам лондонского Сити, но совсем не отвечающем особенностям субтропического климата Шанхая. Зато еще в те годы, когда о кондиционировании воздуха не было речи, в помещение Гонконг-Шанхайского банка летом нагнетался холодный воздух. Это стоило огромных денег. Но в зале царила прохлада и подавляющая тишина.

За бронзовыми решетками в белых костюмах работали китайские клерки; кое-где я заметил склоненные над бумагами седые головы английских служащих. Сделав вид, что пришел по важному делу, я подошел к одному из окошек и задал какой-то праздный вопрос. Китаец-клерк ответил на испорченном английском языке, который был распространен в Шанхае. Я сказал, что зайду в следующий раз, и спросил, сможет ли он проделать нужную операцию сразу же. Понизив голос, клерк сказал: «Да, конечно, но только нужна будет подпись белого человека (white man sign)». Услышав слова «белый человек», мы с женой переглянулись. Китаец поймал наш взгляд, и мы все трое опустили глаза.

Эта маленькая сценка, в который уже раз обнажила один из принципов английского господства. Все усилия англичан в Китае, как и в других колониях, были направлены на то, чтобы внушить местному населению идею превосходства белого человека над желтым или черным. Англичанин знает, англичанин решает, англичанин живет отдельно и ни с кем не общается, англичанин никогда не станет пачкать руки о желтого, за него все сделают те же подкупленные желтые, которых он все [18] же презирает и с которыми на одну доску себя не ставит. Право выкачивать деньги из страны — его естественная прерогатива.

Мы вышли, чтобы в последний раз побродить по Шанхаю.

* * *

Город воспринимается как новый два раза — когда приезжаешь и когда уезжаешь, в первый и в последний раз.

Пароход отплывал лишь через день, а пока мы ходили по Шанхаю и впитывали последние впечатления.

Базар. Выдался необыкновенно теплый день. Шум, толкотня, мухи. На куче тряпья умирает старый нищий. Я вижу по движениям пальцев, что он, как все умирающие в мире, «обирается»… Он еще в сознании, по временам открывает глаза и мутным взглядом обводит то немногое, что попадает в поле его зрения. О, хоть бы немного покоя, тишины, чистоты, чтобы умереть достойно! Но нет, откуда-то взявшиеся мухи уже облепили его. И этот ужасающий шум, эти резкие голоса, крики зазывал, споры и ссоры кругом. Кто-то пинает умирающего ногой, кто-то отодвигает тряпки.

Еще через несколько минут это будет один из тех ста безвестных трупов, которые полиция иностранного сеттльмента на специальных грузовиках каждую ночь увозит с улиц, чтобы предотвратить эпидемии. В Пекине нищета и лохмотья ужасающей бедности если не искупались, то хоть прикрывались пышностью древней столицы — императорскими дворцами, великолепными парками, необыкновенными храмами. Здесь в этом страшном и несчастном городе, все обнажено. От Шанхая пахнет смертью. Лицо — кричащая иностранная часть города с громадными банками, трестами, отелями, виллами; изнанка — китайские районы, жалкие и грязные, переполненные сотнями тысяч нищих и безработных. Самые последние блага цивилизации и рядом — отсутствие простейших.

* * *

Тот квартал, куда мы собирались, — близ Джессфилд-парка — был не близко. Мы решили воспользоваться троллейбусом, который появился уже в то время [19] в Шанхае. Иностранцы почти не ездили в троллейбусах, переполненных китайцами. Окна были открыты. В какой-то момент мы поравнялись с двумя пешеходами-иностранцами. Это были, вероятно, мелкие служащие или миссионеры. Троллейбус шел очень быстро. Стоявший в проходе возле меня китаец высунулся из окна и с отвращением плюнул в одного из них. Троллейбус пролетел мимо: виноватых нет… Корреспондент нашей «Рабочей газеты» жаловался, что на улице на него иногда плевали, принимая за англичанина. Дыхание Ханькоу доносилось до Шанхая…

* * *

Я вспомнил, что не был в местном музее, и пошел туда. Музей принадлежал Шанхайскому отделению английского Королевского Азиатского общества. Музей оказался маленьким, главным образом естественно-исторического направления — чучела животных, птиц, кое-какие ископаемые редкости. Такому музею место в каком-либо старом провинциальном городе. А ведь Шанхай — неофициальная столица Китая, трехмиллионный город.

И в этом гигантском городе нет — трудно поверить — ни театра, ни оперы, ни картинной галереи, ни музея искусств, ни большого стадиона. «Шанхай, — писал ректор Пекинского университета, — это финансовый океан и интеллектуальная пустыня». Есть оркестр, под управлением заезжего итальянца услаждающий слух европейских дам. И все. Зато как развита здесь сеть публичных домов, какую роль играют скачки, как роскошны отели!

Очаги культуры надо искать в китайских районах, где, несмотря на нужду и отсталость, есть и университеты, и библиотеки, и издательства: там, где колышется огромная недовольная масса студентов, рабочих, ремесленников, жаждущих просвещения.

Мне вспомнилось, что писал по поводу шанхайского музея крупный шведский геолог Андерсон, долго живший в Китае и открывший древнюю культуру Яншао. В одно из посещений музея он зашел к директору, поговорил с ним и предупредил, что заглянет на следующий день с двумя коллекторами-китайцами. Директор — англичанин и тоже ученый — брезгливо поморщился и отказал в разрешении: китайцы допускались [20] только по субботам после обеда, когда англичане разъезжались на week-end. Андерсон решил ворваться со своими помощниками силой, но это не понадобилось: среди китайских служащих музея оказались родственники и знакомые коллекторов. Их в конце концов пропустили.

Из музея мы прошли в миниатюрный парк, расположенный у величественной набережной Шанхая. У входа красовалась дощечка с «Правилами пользования парком». В одном из пунктов сообщалось, что парк резервирован для иностранной колонии, а в другом, что «собак вводить запрещается». Из этого китайцы сделали совершенно логичное заключение, что в этот парк китайцам и собакам вход запрещен.

* * *

Около часа дня мы вернулись пообедать в свой бординг-хауз. Хозяйкой его была чешка миссис Бегунек, с которой мы вынуждены были разговаривать на «лингва-франка» всего Дальнего Востока — на испорченном английском языке. Эта крупная миловидная приветливая женщина с трудом сводила концы с концами, так как ее пансион помещался на окраине сеттльмента и был из дешевых. Хозяйка ввела нас в столовую, где мы обменялись поклонами с гостями, сидевшими за длинным общим столом. Их было против обыкновения очень много. Шло веселье.

В глаза бросался самоуверенно державшийся красивый мужчина лет сорока пяти с холеной вандейковской бородкой. Я принял его за испанца, но он оказался голландцем. Он обнимал некую Дору, гулящую русскую женщину из белой эмиграции, жившую в нашем бординг-хаузе. Между Дорой и ее товаркой — не менее эффектной (и тоже русской) Виолеттой сидел громадный молодой, но уже ожиревший американец. Оба принадлежали, как нам шепнули, к сливкам местного общества. Голландец был хозяином крупной фирмы, а американец директором банка.

Остальная публика состояла из таких же иностранных гуляк и русских эмигрантов-прихлебателей. Миссис Бегунек расстаралась для таких гостей. Слуги-китайцы то и дело вносили затейливо украшенные блюда с жареными индейками, поросятами, дичью и обносили сидевших. Вся картина по [21] изобилию, пышности и покою была в стиле картин голландской школы XVII века. Ею можно было полюбоваться, но изнанка была заметна. Богатые и скучающие иностранцы решили попировать с несколькими доступными русскими девушками. Дора и Виолетта вскоре уехали с ними на автомобилях в их загородные виллы.

Я проследил взглядом за слугой, уносившим блюда. За дверьми стояли китаец-повар и его помощник, и когда блюда проносили в кладовую, они наскоро хватали уцелевшие куски и проглатывали. На кухне бдительная миссис Бегунек не дала бы им этого сделать, нельзя было и что-либо вынести из дома, так так у дверей кухни были привязаны две злые овчарки, которые пропускали прислугу только в сопровождении хозяйки.

Что ждало в будущем Дору и Виолетту? Они сами не задумывались над этим. Прожить сегодняшний день, чтобы не выбросила на улицу та же хозяйка бординг-хауза, которой не плачено уже три месяца, — вот ближайшая цель. А там, ступенькой ниже, работа в барах и дансингах в качестве платных партнерш для пришедших потанцевать пьяных моряков — и, наконец, торговля собой в розницу по часам в специальных заведениях. Дора и Виолетта не могли не видеть то, что видели все мы. Вон на узких переулках вдоль Иорс-Сычуань-род, где трудно разъехаться двум рикшам, в окне показывается потасканное, но ярко накрашенное лицо и завитые волосы женщины русского типа. Она обслуживает всех, главным образом китайцев. Ее цена — пятьдесят центов, ее будущее — больница и морг.

Не лучше было и мужчинам. Бедняки скоро гибли. Те, у кого были кое-какие ценности, пытались торговать, хотя торговать, как правило, не умели, а физически более сильные, конкурируя с индийцами-сикхами, нанимались в английскую полицию, шли в телохранители (бодигарды) к богатым китайцам или становились штрейкбрехерами, когда китайские рабочие объявляли забастовку. Часть поступала на военную службу к китайским генералам и составляла боевое ядро разномастных отрядов. Гибли они даже скорее женщин. Недаром, когда, убегая от красных, волна белоэмигрантов катилась по Сибири сначала в Харбин, а оттуда в Шанхай, бывалые люди качали головами: «Кто знает, не Голгофа ли предстоит русской эмиграции». [22]

* * *

Снова на улицу. Это наш последний день в Шанхае. Надо еще посмотреть морской аванпост города — Усун. Я беру автомобиль. Ведь у меня в кармане нежданные сто долларов.

Шофер замедляет ход. По всей ширине асфальтированною шоссе нам навстречу идут молодые девушки — их сотни, все они в ярких цветных одеждах, как бабочки или райские птицы, все занятные, хрупкие, задорные. Они идут группами, по две, по три, по пяти, взявшись за руки, смеясь, провожая нас глазами. Это счастливицы Шанхая — работницы сигаретных фабрик, маленькие шанхайские Кармен. На этих фабриках почти все делают машины. Хотя девочкам платят очень мало, фабриканты заинтересованы в том, чтобы они были чисто одеты и умыты, так как тонкие машины не терпят небрежности и грязи. Говорят, что девушки в состоянии еще откладывать по доллару-другому в месяц на приданое или помогать родным в деревне.

А если в семье работает несколько человек, если брат служит где-либо механиком или шофером, тогда можно и в кино зайти и книжку почитать, вступить в рабочий союз и в случае необходимости принять участие в забастовке. Счастливицы Шанхая, увы, очень немногочисленны. У них нормальные, не изуродованные бинтованием ноги. Иначе не простоишь смену у станков на сигаретных или текстильных фабриках. Постепенное превращение статического аграрного общества в динамическое промышленное ломает все законы и обычаи старого Китая.

Общий же фон в Шанхае — это рикши, кули, торговцы с лотков, лодочники, рабочие мелких производств, безработные и просто разный люд, бежавший из деревень от голода.

В 1924 году был опубликован отчет английского инспектора труда Аделаиды Андерсон, приглашенной ознакомиться с положением дел на фабриках Шанхая. Это документ, который войдет в историю рабочего класса, как вошли отчеты английских инспекторов труда сто лет назад, знакомые всем по «Капиталу» Маркса и «Положению рабочего класса в Англии» Энгельса.

На многих текстильных фабриках Шанхая, на низеньких станках столетней давности, по двенадцати, а коегде [23] и по шестнадцати часов в сутки работают дети. До запрещения детского труда в Англии на этих станках работали английские дети. Сейчас эти станки привезли сюда. На шелкомотальных фабриках, у котлов с кипятком, где разматываются коконы, стоя трудятся шестилетние малыши. На многих фабриках можно увидеть дикую картину. Среди жужжащих и движущихся машин стоят корзины, в них грудные дети, которых матери взяли с собой, так как их не на кого оставить. Повсюду, прямо на полу или в корзинах, спрятавшись под хлопком-сырцом, спят дети 8–12 лет, утомленные непосильной работой. Заработная плата взрослого рабочего примерно 10 рублей в месяц, жилищные условия неописуемы, болезни убийственны.

* * *

Надо бы зайти в книжную лавку купить что-нибудь почитать на дорогу, но в большой нарядный английский магазин по Нанкин-род идти не хочется, достаточно базарного букиниста, что по Норс-Сычуань-род. Перебираю потрепанные книги. У меня в руках история Голландии в средние века, перелистываю страницы. Мелькают названия глав — «Борьба колоний против Испании», «Поднявшийся народ» — это, пожалуй, подойдет. Потом увидел «Казнь Эгмонта», вспомнил великий сплав — поэму Гете, музыку Бетховена, песню Клерхен, голос Качалова, Москву. Это надо взять.

* * *

Мы все еще шагаем по Шанхаю, порядком устали, давно пора отдохнуть. Мы сворачиваем в первый же иностранный отель, где объявление в окне обещает за шестьдесят центов послеобеденный «чай с приложениями». Вообще-то мы старались поменьше показываться в Шанхае, но в последний день — ничего! Это отель «Палас» на углу Нанкин-род.

Бой приносит нам чай, молоко, лимон, поджаренный хлеб с маслом. Чайный зал почти пуст, лишь в глубине шумит какая-то компания. Слышится громкая, как будто итальянская речь, восклицания, смех.

Мы пьем по второй чашке, когда внезапно от компании [24] отделяется молодой человек и направляется в нашу сторону. Конечно, не к нам — ведь мы никого не знаем в Шанхае. Нет, оказывается, к нам! Вот он стоит у стола и обращается ко мне по-английски: «Дорогой синьор, рад вас видеть! Надеюсь, вы меня не забыли?». Кто бы это мог быть?

— Вы забыли? Рамондино, Феруччо Рамондино, — помните, в Пекине?..

Ну конечно, это Рамондино, нескладный, долговязый атташе итальянского посольства, с которым мне приходилось поддерживать обязательные, хотя, может быть, не очень нужные, отношения лет шесть тому назад, когда я был на дипломатической работе в Пекине{1}. Я поднимаюсь, мы здороваемся. Знакомлю Рамондино с женой и предлагаю присесть. Бой уже тут как тут. Киваю ему, чтобы принес еще прибор и чаю.

Рамондино несколько раз порывается что-то сказать, по-видимому, попросить о каком-то одолжении, но сдерживается. Наконец, я прямо спрашиваю его, в чем дело. Чуть покраснев, мой нелепый Рамондино выпаливает: он давно уже работает над книгой о жизни Гоголя в Италии, и вот недавно он узнал, что в Москве издана переписка Гоголя. Это для него предмет огромного интереса, не могу ли я получить экземпляр этого издания из Москвы? Итальянцы особенно интересуются Гоголем, ведь Гоголь много лет жил в Риме.

Я обещаю сделать все, что в моих силах, он рассыпается в благодарностях, просит навестить его, предлагает перейти к его компании в глубине зала. Там его шеф — генеральный консул, другие сослуживцы. Я спрашиваю, как принято среди коллег, кто же теперь генеральный консул. Он несколько застенчиво: «Знаете, вот как раз на этом посту люди часто меняются: Галанти, граф Галеаццо Чиано… Пойдемте, я вас познакомлю. Здесь есть и другие знакомые по Пекину».

Этого для меня достаточно. Я гляжу на часы, говорю, что с удовольствием в другой раз, а сейчас, к сожалению, нас уже ждут в другом месте. Прощаемся.

Рамондино, наверно, и в самом деле интересуется Гоголем, но все же мне самое время уезжать из Шанхая. [25]

Вверх по Янцзы

Речной пароход. Нежелательные соседи. Цзинь-шань. Захват английской концессии. Ханькоу. Своя своих не познаша. Долина Янцзы «оккупирована» нами.

Чтобы добраться до Ханькоу, предстояло плыть примерно тысячу километров вверх по Янцзы. Я был не один, со мной, тоже по вызову, ехал советский врач Сергей Николаевич Вепринцев. Мы взяли билеты на речной пароход китайской компании. Бой на пароходе проводил нас в нашу каюту. Она была четырехместной, других на пароходе не имелось, и я с удовольствием предвкушал перспективу совместного путешествия, знакомства и, как это бывает в таких случаях, вольных разговоров с китайцами-пассажирами. Однако, еще не войдя в каюту, мы услышали за дверью русскую речь и с досадой переглянулись. Это могли быть только русские белогвардейцы. Решив не вступать с ними ни в какой контакт, мы молча вошли в каюту, а те, бросив беглый взгляд на нас, отвернулись к стене. За несколько дней пути мы их как следует разглядели. Один был высокий и худой человек средних лет с решительным лицом типично офицерского типа, другой — юнец с круглой физиономией, на редкость густо усеянной прыщами.

Плавание на пароходе в глубь чужой страны, да еще в такое напряженное время навстречу новой работе неизбежно связано с некоторым нервным напряжением, а тут еще эти проклятые соседи по каюте. Мы с Сережей не могли понять, как это получилось, что мы оказались в каюте с двумя русскими белогвардейцами. Случайность? [26] Подсадили? В Шанхае при английской полиции существовала обширная русская контрразведка. Им поручили нас выследить? Обшарить чемоданы? Выкрасть документы? Прикончить по дороге? Как бы то ни было, эти два нежелательных соседа лишили нас сна и покоя. Мы опасались их днем и ночью не спали, то и дело подымая голову с подушек и следя за их подозрительными движениями. Не спали и они, и я много раз ловил их подсматривающий взгляд.

Взаимная слежка, вынужденное молчание, чтобы не выдать себя, невозможность оставить вещи, постоянное ожидание провокации или нападения — все это отравило поездку, и мы проклинали все на свете. По какому-то неписаному уговору ни они, ни мы не пытались вступать в разговоры.

* * *

В противоположность русским рекам на Янцзы мы не увидели высокого нагорного правого берега и низкого лугового левого. Берега были одинаково ровные, то левый становился повыше, то правый. Плоская местность, по которой мы плыли, вовсе не была равниной. Мнимая равнина на самом деле представляла собой засыпанную речными отложениями горную долину. Ведь весь Центральный и Южный Китай — это покрытая хребтами горная страна, где лишь заполненные наносами долины рек кажутся равнинами.

На первый взгляд странное впечатление производила также почти полная пустынность берегов. Где же этот перенаселенный Центральный Китай, если вокруг такое безлюдье и лишь кое-где увидишь крестьянина, пашущего землю, или рыбака, ставящего на берегу ловушки, морды или другие нехитрые приспособления. Но и этому было объяснение. Пустынная полоса была зоной затопления во время ежегодных разливов Янцзы, и лишь одиночки пахали и сеяли здесь на свой страх и риск. Плавание тянулось несколько дней между весьма однообразными и в общем мало живописными берегами.

После ряда лет, прожитых в Северном Китае, я уже был полностью подготовлен к тому, что Центральный Китай — не страна экзотики. Все, что мы читали с детства о ярких красках, пестрых попугаях и одуряющих [27] цветах тропиков и субтропиков, никак не относилось к Китаю, во всяком случае к этой его части.

Такое впечатление производил Китай не на одного меня. «Несмотря на весьма южную широту и на страшную жару, в Китае нет ярких красок, ничего напоминающего огненную Индию, нет поражающего великолепия тропических морей», — писал французский писатель Эмиль Овелак.

Мрачное впечатление усиливали тянувшиеся по бортам стальные щиты, которые владельцы пароходов обязательно устанавливали в неспокойное время на случай обстрела с берегов Янцзы.

Ненависть к иностранцам, — а речные суда для китайцев всегда ассоциировались с захватчиками-иностранцами, впервые пустившими пароходы по китайским рекам, — имела долгую и в общем обоснованную историю. Пароходы разоряли хозяев местных джонок и лишали работы лодочников, да и иностранные команды их держались так, что внушали чувство ненависти к себе.

Вот что пишет об этом в своей автобиографии знаменитый американский геолог Пампелли, бывший в 1863 году свидетелем следующей сцены: «Только что отремонтированный пароход совершал пробную поездку по реке Усун. На борту его находилось множество иностранцев из Шанхая, приглашенных на эту приятную прогулку. Когда мы плыли таким образом на полной скорости, на некотором расстоянии от нас мы обнаружили сампан, до того перегруженный кирпичом, что четверо китайцев на веслах с трудом могли двигать его вперед. Они увидели нас и, зная, насколько узок фарватер, работали изо всех сил, чтобы отгрести в сторону и дать пароходу пройти.

Мы стояли и следили за медленным продвижением сампана, и я все время ждал сигнала капитана остановить машину. Сампан был все еще на середине реки, и кули выбивались из сил, чтобы скорее отвести его в сторону, и словно умоляли пароход чуть повременить. Еще было время избежать столкновения, и лоцман обратился к капитану: — «Прикажете застопорить, сэр?» — «Нет, — загремел капитан, — вперед». Теперь уже никто не в силах был помочь лодочникам. Услышав этот хладнокровный приказ, я ждал столкновения, которое тут же и последовало. Крик, треск, маленький крен парохода, и вот мы снова идем вверх по реке. [28]

Я перешел на корму. Лишь один из кули был виден, он лежал неподвижно на воде. Из множества бывших на палубе иностранцев немногие проявили признаки какого-либо сочувствия, естественного для свидетелей гибели людей. Капитан и помощник спокойно поглядели через борт, чтобы проверить, не повреждены ли нос и плицы. Замечания, которыми они обменялись, не имели никакого отношения к происшедшей сцене».

* * *

На второй день путешествия одним проблеском судьба вознаградила меня за бесцветность и монотонность путешествия, за ощущение подавленности и одиночества. Это было утром. Недалеко от слияния с Великим каналом река образовала величественное оплошное зеркало. Мы обходили вставшую на самой середине этого зеркала прямую, как свечка, гору или вернее скалу. По ней ярусами и гирляндами вверх поднимались густые зеленые леса, перемежавшиеся беседками, павильонами, наверху же все увенчивалось буддийским храмом.

Гора эта, совместное создание природы и людей, стояла, как видение, посреди спокойной воды. Китайские мастера употребили весь свой изысканный вкус, все свое ощущение взаимодействия гор, воды и зданий, чтобы создать один из мировых шедевров. Их работа обнажила самое слабое место европейского искусства — неумение сочетать архитектуру с ландшафтом, использовать естественные элементы и комбинировать их в одно гармоничное целое с созданием человеческих рук. Нечто подобное удавалось строителям среднерусских сельских церквей, где церковь на пригорке, как лебедь, плывет над зелеными полями и необозримыми весями окрестной равнины, вот-вот готовая лететь, или на крайнем севере нашей страны, где кремли и храмы, как мираж, восстают из озер и рек.

Пока мы шли вокруг этого монолита, или, как он называется по-китайски, «Цзинь-шань» — «Золотая гора» (такие острова называются еще «Летающей яшмой», так как все время кажется, что в сильные ветры они готовы подняться и улететь), в голову мне приходили самые разные мысли. К стыду своему, должен сознаться, что они ничего общего не имели ни с минутой, которую переживал [29] Китай и вместе с ним весь мир, ни с той работой, которая мне предстояла.

Мысли мои были узкопрофессиональные.

«Вот, — думал я, — место, где мы, тогда еще горстка закончивших образование китаеведов, могли бы по-настоящему изучать цивилизацию Китая. Здесь мы могли бы сделать еще не начатую работу — перевести китайские классические книги — по истории, географии, религии, философии, поэзии Китая на русский язык. Здесь настоящая обстановка для этого, здесь идеальное место. Пусть лодка с берега приезжает раз в три дня; мы же с учеными китайцами расселимся по храмам и павильонам и посвятим себя целиком работе, и в общении с неповторимой природой, в атмосфере самой подлинной китайской культуры, год за годом будем делать свое дело и, может быть, сумеем сблизить Китай и то лучшее, что он создал, со всем остальным миром».

Во всяком случае я тут же решил, как, вероятно, многие до меня, что, состарившись и отойдя от дел, непременно поселюсь здесь и посвящу остаток жизни созерцанию и трудам. Все это, конечно, было очень незрело и еще по-студенчески. Впоследствии, читая роман Диккенса «Большие ожидания», я поймал себя на том, что недалеко ушел от сельского кузнеца Джо. Джо жил в глухой провинции, и все, что он знал о Лондоне и чем восхищался, было изображение двухэтажной фабрики ваксы с дымящейся трубой на круглой банке, которую он купил в сельской лавке. Эта картинка стала для него символом великого города, и когда Джо наконец приехал в Лондон, первое, что он сделал, — пошел искать эту фабрику и смотреть на нее. Подобно Джо я искал свою фабрику с ваксой в большом мире. Таковы были мои желания, нереальность которых я если и сознавал, то не мог вполне подавить.

* * *

Но вот река сузилась, и мы ушли от нашего видения. Кончился сон. Мы вернулись к действительности, и по мере того как приближался Ханькоу, я все больше отдалялся от древних книг и вновь вернулся к взятым с собой из Шанхая газетам.

В Ханькоу за несколько дней до нашего приезда, 3–4 [30] января 1927 года, произошли поистине исторические события. Толпа китайских кули, рабочих, студентов захватила английскую концессию и, образно выражаясь, столкнула англичан в реку. Но если это можно было сделать в Ханькоу, где концессию пытался защищать английский морской десант, где прямо против концессии на реке стояли английские военные корабли, значит, это можно было сделать и в других местах — по всему Китаю. И тогда конец иностранному владычеству. Свобода, свобода, свобода!

События в Ханькоу развивались следующим образом — на территории китайского города собрался митинг. Слышались возгласы, звучали речи; ненависть к насильственно навязанному китайцам неравноправию нашла выход — массы жаждали действия. Толпа двинулась по направлению к английской концессии. У самой концессии толпа остановилась. Перед ней лицом к лицу стояла цепь британских моряков, высаженных по тревоге с военных кораблей.

Свидетель этой сцены датский буржуазный корреспондент Нильсен писал: «Стоящие цепью для защиты концессии четыреста солдат английской морской пехоты были осыпаны градом камней и других метательных орудий, их обливали грязью, им плевали в лицо, многотысячная китайская толпа осыпала их оскорблениями. Английские моряки стояли неподвижно. Кровь и грязь стекали с их лиц и форменок». Моряки отступили, и китайцы заняли концессию.

Где ты, гордый Альбион? Как низко ты скатился! Ведь ты явился сюда как победитель. Долина Янцзы была твоей монополией, твоим лакомым куском, твоей вотчиной. Давно ли английский пароход мог давить и топить на Янцзы китайские джонки, а теперь на той же Янцзы англичане терпят неслыханные оскорбления, дают себе плевать в лицо на глазах — самое страшное! — газетных репортеров всего мира и в конце концов возвращаются на корабли и уступают концессию китайцам. Да и что они могут поделать? Перед ними уже другой Китай — не жаждущее подачек китайское правительство, а вооруженный революционный народ. Бой был заранее проигран.

Ясно, что в отношениях революционного Китая с Англией достигнута историческая узловая точка. Что дальше? Отступит ли окончательно английская буржуазия [31] и отдаст все остальное, как отдала концессию в Ханькоу? Или коварно, исподволь подготовится к ответному удару? Что сделают остальные державы? Эти и другие связанные с ними вопросы занимали все мои мысли, пока мы приближались к Ханькоу. Я вспомнил, что писал об английском буржуа Теккерей. Это «грубое, невежественное брюзгливое существо», «одно из самых тупых созданий в мире» попирает ногами Европу и каждую слабую, неразвитую колониальную страну. «Ничто не трогает его», пока не появляется кто-либо сильнее или выше, «и тут наш чопорный, гордый, самоуверенный и невозмутимый британский сноб становится угодливым, как лакей, и вертлявым, как арлекин». Это конечно так, но здесь дело не только в достоинстве, а в деньгах, в кармане, в материальных интересах буржуа. Как поведут себя англичане?

* * *

Наконец показался Ханькоу. Мы пришвартовались у пустынной пристани бывшей английской концессии. Английская морская охрана уже покинула ее; торговые дома и банки были закрыты; англичане прятались за железными шторами. Хозяевами здесь были китайцы.

Ширина реки в этом месте почти километр. На противоположной стороне Янцзы загадочной средневековой громадой высились могучие стены древнего Учана, еще недавно бывшего ареной боев между революционными и реакционными войсками. На этой стороне, сразу за Ханькоу, посреди леса джоночных мачт, угадывалось устье речки Хань, а за ним небольшой городок Ханьян с потухшими домнами и старинным военным заводом, когда-то оборудованным фирмой Круппа.

Эти три города — и старая провинциальная столица Учан (300 тысяч населения), и разросшийся торговый город Ханькоу с населением в миллион, и военно-арсенальный городок Ханьян составляли триединое целое и были известны под общим сокращенным названием Ухань. Революционное правительство объявило Ухань столицей Китая.

Посреди реки громоздились холодные, молчаливые чудовища — их было много — иностранные военные корабли [32] с пушками крупного калибра, все еще готовые защищать интересы иностранцев, вмешаться в китайскую революцию, подавлять, убивать китайцев.

* * *

Ждать было невтерпеж, хотелось видеть своих. Наскоро отдав вещи носильщикам, мы попытались им объяснить адрес, но они уже по нашему дружескому обращению поняли, что мы не англичане, а свои, и не дослушав объяснения, уже знали, куда идти.

Наши белогвардейские соседи по каюте куда-то исчезли. Хорошо, конечно, было бы проследить, куда они поехали, но это было и так ясно. В Ханькоу еще процветал русский царский консул Бельченко, поддерживавший и направлявший всю белогвардейщину в этом районе. Вероятно, они направились к нему.

Скоро мы дошли до небольшого зеленого сквера, с четырех сторон окруженного нарядными двухэтажными кирпичными коттеджами европейского типа. Это и был Локвуд-гарденс — резиденция русских советников, военных и гражданских. Завидя нас из окон, навстречу выбежали друзья, жали руки, тащили к себе. Первым, кого я увидел, был мой школьный товарищ Абрамсон, здесь называвшийся Мазуриным. Мы стояли в холле одного из домов, отвечая на приветствия, вопросы, восклицания, как вдруг сквозь полуоткрытую дверь в следующую комнату мы с Сережей увидели две фигуры, заставившие нас вздрогнуть. Это были те белогвардейцы, что путешествовали с нами из Шанхая. Кто они такие? Как попали сюда? Не обманом ли? И потом догадка, пробежавшая мурашками по спине, — а не в ловушку ли мы попали? И кто все эти люди вокруг?

Лишь присутствие Мазурина заставило меня отбросить сомнения. Я схватил его за руку:

— Почему эти люди там? Это белые!

— Да бог с тобой, — ответил он. — Это наш военный советник Дроздов, здесь он называется Кон, а парнишка — его Игорь, сын другого советника — Войнича, Кон захватил его из Шанхая.

Тем временем «белогвардейцы» уже вошли из задней комнаты и с не меньшим удивлением пялили на нас глаза. Им тоже что-то объясняли. Потом мы, все четверо, [33] расхохотались и пожали друг другу руки. «Ах, вы, черти полосатые, а мы вас считали иностранцами или беляками, едущими с каким-то тайным поручением, — сказал Кон, — и чтоб вам пусто было, всю дорогу из-за вас не спали». «Ну ладно, своя своих не познаша — бывает», — отвечали мы.

Когда мнимые враги обернулись друзьями, цепь как-то замкнулась, неизвестность прошла, и я понял, вернее почувствовал, что в каком-то смысле долина Янцзы — наша, она занята силами революции. За революцию подавляющая масса населения по обоим берегам реки — малоземельные крестьяне и бедные пролетарии, интеллигенция и студенты, юность Китая. В руках наших друзей, китайцев, английская концессия. Мы живем на ее территории; весь сквер занят советниками, нам нечего оглядываться и конспирировать, тогда как поджавшие хвост англичане бежали и прячутся. Иностранный пароход послушно вез нас по Янцзы в Ханькоу. Носильщики без слов знали, куда нести наши вещи. Нам не нужно было стальных щитов по бортам, и если бы крестьяне знали, что едем мы, советские русские, они радостно махали бы нам руками. Мы — на гребне громадной революционной волны. Вот она захлестывает одну за другой провинции по Янцзы. Будущее наше.

И тогда все это было верно. [34]

Ханькоу

Тенистые концессии. Старая чайная торговля. Бомба на русской концессии. Воскресший отец Базаров. Блюхер-Галин. Я меняю фамилию. Немецкий госпиталь. Секретари-переводчики. Мой помощник Бао. Тень 20 марта.

Мазурин предложил мне пустовавшую на верхнем этаже его коттеджа комнату, и через час-другой я был уже устроен. Там же жили несколько военных советников с семьями. Все коттеджи в сквере принадлежали фирме Жардин — британской монополии в Китае наподобие Ост-Индской компании в Индии. У нее были фабрики, заводы, пароходные линии, она строила железные дороги, предоставляла китайскому правительству займы, владела огромной недвижимостью. Раз в месяц местный клерк фирмы являлся собирать квартирную плату.

На следующее после приезда утро я, разумеется, встал ранехонько и отправился знакомиться с городом, который до того был мне известен только по книгам и по рассказам. Дело в том, что я учился в Восточном институте во Владивостоке, который каждое лето отправлял своих студентов на практику в ту страну, язык которой они изучали. Китаистов чаще всего направляли в Тяньцзинь, Пекин, Шанхай, Ханькоу, и я знал о Ханькоу по книгам, запискам и рассказам побывавших там коллег.

Ханькоу я хорошо себе представлял. Громадный китайский город с почти миллионным населением жил своей сложной жизнью. От него тянулись лентой по берегу [35] реки иностранные концессии — поселения пяти различных стран. Все они выходили на Янцзы.

Английская концессия возникла еще в 1861 году, царское же правительство решило завести свою концессию гораздо позже. Лишь в 1896 году был заложен первый камень, и незадолго перед этим взошедший на престол самодержец разрешил назвать набережную Николаевской. Однако англичане, ревниво относившиеся к попыткам России проникнуть в их заповедник — долину Янцзы, оспорили законность прав русской концессии, поскольку у английских фирм уже ранее были участки на этой земле. Клерки колониального миллионера Жардина столкнулись при демаркации с русскими казаками.

Дело чуть не дошло до рукопашной, возник международный конфликт, была создана смешанная комиссия, и спор удалось урегулировать только через несколько лет. Подтекстом жесткой позиции Англии был политический тезис: мы не мешаем вам в Маньчжурии, оставьте нам долину Янцзы. Между тем для царской России упрочение позиций в Ханькоу имело определенное значение. Здесь русские купцы скупали чай для вывоза в Россию. «Чайные караваны» шли сухим путем через Кяхту и Иркутск, откуда по железной дороге — в Москву и другие города, так как считалось, что морская влажность дурно влияет на чай.

Теперь, проходя по тенистым улицам бывшей русской концессии (по договору 1924 года Советское правительство безвозмездно вернуло ее Китаю) и по территории английской концессии (занятой китайцами), я видел просторные окруженные садами резиденции русских купцов, ранее монополизировавших чайную торговлю, — Поповых, Молчановых, Печатновых, Токмаковых, Высоцких. Здесь же было отделение Русско-Азиатского банка, русская церковь, а в ближайшем горном курорте Кулине существовала даже «русская долина». Хотя русская чайная торговля в Ханькоу не была особенно старой и началась только в 60-х годах XIX века, уже к началу XX века русские купцы покупали треть всего чая на ханькоуском рынке и делали миллионные обороты.

Моральное, так сказать сентиментальное, значение чая для России было, вероятно, не меньше экономического. Кто в России не поддавался «чайному очарованию»? Сколько разговоров шло за чайным столом в разных [36] уголках страны. «Чай да сахар» — это приветствие соперничало за столом с традиционным «хлеб да соль».

Но теперь, конечно, уже не было прежних русских чаеторговцев-миллионеров, не шли больше караваны верблюдов с чаем через Монголию. Исчезла даже вера в то, что чай, прибывший сухим путем, ароматнее. Опустели старые, тенистые усадьбы, не работали прессовальные чайные фабрики, разорились и разъехались навсегда представители знаменитых фирм, и лишь кое-где в еще не проданных домах доживают свой век, тщетно надеясь на падение Советской власти, старые приказчики, вдовы и приживалки.

Но русская концессия в Ханькоу знаменита не только торговлей чаем, не только резиденциями богатых купцов. Здесь, на ее территории, в одном из домов 9 октября 1911 г. произошло событие, повлекшее за собой важнейшие последствия в истории Китая. Это был случайный взрыв бомбы, выдавший местоположение главной квартиры революционеров.

Смельчаков арестовали и по приказу вице-короля отрубили им головы, но уже в ближайшие после этого дни в Ханькоу вспыхнула революция, с которой начался новый этап в истории Китая. Почему штаб революционеров находился именно на русской территории и чьей поддержкой он пользовался — до сих пор неясно. Царское правительство было менее всего заинтересовано в огласке этой компрометировавшей русскую монархию детали.

Я понимал тогда, что Ухань достоин блестящего будущего. Расположенный на великой судоходной реке в самом центре густонаселенной части Китая, он имел все основания сделаться важнейшим экономическим центром, чем-то вроде китайского Чикаго. Здесь имелись все предпосылки для образования громадного промышленного комплекса. Неподалеку были найдены, хотя и в небольших размерах, железная руда и коксующийся уголь, и здесь же, на месте, существовал неисчерпаемый рынок рабочей силы, дешевый водный транспорт, аграрное сырье.

Однако колониальное положение Китая не дало развития ничему этому. Всякими правдами и неправдами японцы заполучили в свои руки контроль над углем, рудой и заводами, чтобы затем омертвить их. Разжигаемая империалистическими державами гражданская [37] война не дала району развиться экономически, и Ухань надолго остался неосуществленной мечтой об экономическом прогрессе, перенаселенным городом-гигантом с большей частью безработным населением.

* * *

Однажды, когда я пришел домой, я увидел в столовой рядом с Мазуриным незнакомого мне пожилого русского с седой бородкой. Он был прям и худ, старый чесучовый костюм болтался на нем, как на вешалке, — следов материального преуспеяния заметно не было. Звали его Иваном Алексеевичем.

— Кто это? — спросил я, когда старик ушел.

— Да это один из эмигрантов, перешедших к нам. Бывший офицер, застрял в Китае, хочет вернуться на родину.

— А не подослан?

— Нет, этот испытан — он выполнил много поручений для нашего консульства в Шанхае, а теперь его направили сюда, да и человек не тот.

Иван Алексеевич приходил еще раза два-три, и я с ним подолгу беседовал. Он был в какой-то степени коллегой Мазурина и моим по Восточному институту, хотя закончил его на много лет раньше нас. Чем-то он удивительно и даже трогательно напоминал мне отца тургеневского Базарова — штаб-лекаря, «высокого худощавого человека с взъерошенными волосами и тонким орлиным носом, одетого в старый военный сюртук нараспашку», у которого «все по простоте, на военную ногу».

После стычек с маньчжурскими хунхузами, в одной из которых Иван Алексеевич получил тяжелое ранение, он служил в русских чайных фирмах в Ханькоу и несколько раз сопровождал большие партии чая в Москву и Петербург, где заодно выполнял поручения к банкам и крупным фирмам. Семья его жила в Тяньцзине, где сын заканчивал образование в русской школе, а дочь — в католическом монастырском пансионе. Осенью того же года он предполагал вернуться на родину. Рассказывал много интересного, и кое-что запомнилось.

— Да, русские до революции были не те, что теперь. Когда-то служить в чайной фирме приказчиком, как я, [38] было маркой. Мы были цветом колонии, нами гордились и принимали как своих во все клубы, даже английский. А теперь нахлынула эта свора, которая с Колчаком или с Семеновым воевала против своих, свирепствовала по застенкам да поносила власть. Как будто не все равно, какая власть в Москве. Дело русского человека, офицера, не заниматься политикой, а слушаться командования и делать свое дело. Вот и результат — бабы гибнут по кафе и борделям, а мужчины, кто покрепче, — подхватил кипу одеял, знаете — этих плюшевых лодзинских, тяжелых, как камень, — и пошел в коробейники, пешком бороздить по Китаю. Эка невидаль! Да и на что другое они способны? Кто принесет свои кости обратно, а кто и нет, останется ограбленным на дороге трупом и больше ничего. Только позорят русское имя…

— Эх, — махнул он рукой, — то ли дело старое время. Помню, шел я еще в 1902 году с чаями через Гоби, чтобы ознакомиться с условиями перевозки. В Кяхте — а там я все купечество знал — однажды мне на селенгинский пароход принесли два отдельных цибика чая и наказали, чтоб я лично передал их профессору Менделееву.

Вот в Петербурге, побрившись и переодевшись, я и направился к нему. Как назло его не было дома, меня приняла его супруга Анна Ивановна, взяла чай и просила прийти на следующий день. Так я и сделал. На другой день профессор был дома, и прислуга проводила меня в его кабинет. Дмитрий Иванович сидел на полу на ковре с клещами и молотком и сам вскрывал мои цибики. Он любовно возился с упаковкой, с фольгой, с красной бумагой, долго глядел на иероглифы, пока не добрался до чая. Тут же сам заварил его в колбе, и мы долго сидели за столом, он меня расспрашивал про чай, про дорогу, про Китай, Кяхту, Троицкосавск, просил передать привет купцам, ежегодно славшим ему чай. Китайский чай, цибики, упаковка, подлинность всего этого дела играли большую роль для сибиряка-тобольчанина, каким был Менделеев, да и для всякого русского человека вообще{2}.

— Между прочим, — сказал Иван Алексеевич помолчав, [39] — некоторые ваши люди стоят тут в пансионе, который содержит русская дама, там живут и разные другие люди, в том числе и один английский таможенный чиновник, такой небольшой, старый, седоватый, с румяными щеками, у него еще молодая русская жена. Не советую, не советую особенно откровенничать при них. Вам известно, что такое таможенная английская служба? Вы ведь знаете, что все таможни Китая находятся в руках англичан и директор таможен — это по существу министр финансов Китая. Но таможенные чиновники — почти все англичане — не только собирают пошлины, это еще и осведомительный аппарат, которым управляет даже не генерал-инспектор таможен и даже не английское посольство, а кто-то в Лондоне. Я бывший военный, а вы настоящие, и мы должны кое-что в этом понимать. Вы помните этот сравнительно недавний скандал в истории таможни?

— Какой скандал? — спросили мы.

— А вот когда слетел сам английский генерал-инспектор таможен за грязную сделку по тайному ввозу опиума. Конечно, это все замяли, но поняли тогда, что, если таможенная служба знает все, что творится в Китае, внутри ее есть еще более секретный аппарат, который в свою очередь знает все, что творится в таможне, и докладывает уже только лондонскому кабинету, да и то не всему. Так что, молодой человек, рекомендуйте вашим, не теряя времени, эвакуироваться из этого пансиона, а пока они там, не распускать язык, а по возможности в ответ на все вопросы только мычать.

Он говорил об английской секретной службе, понижая голос, многозначительно подмигивая, и казалось, что как и у старика Базарова, «чубук так и прыгал у него между пальцами».

* * *

Как-то мы зашли, вероятно, в единственную в городе пивную, стоявшую на остром углу, на перекрестке двух улиц. Принадлежала она немцу Фине, который одновременно держал и мясной магазин, и комнаты для приезжающих, и колбасную. Пиво было немецкое, импортное, и бутылка стоила около доллара. После первой кружки Мазурин подмигнул мне и на чистейшем немецком [40] языке, с необходимым «пивным» оттенком, бросил через зал: «Noch ein helles, bitte». Нас с Мазуриным незадолго до этого посылали в Германию, где мы и усовершенствовались в языке.

Как обрадовался, услышав немецкую речь, наш толстый, грубоватый колбасник. Через зал уже летело: «Augenblickmal, meine Herschaften», а через несколько минут, как мы и ждали, он уже сидел с нами за столом и выкладывал все про местную колонию англичан, американцев и японцев. Не стесняясь ничего, он сообщал все известные ему сведения вплоть до численности гарнизонов и команд кораблей.

— Und was will der Japaner, nun? (Чего хотят японцы?), — спросил Мазурин.

По словам Фине, его клиенты — американские морские офицеры очень злы на японцев. Те очень радуются трудностям англичан и американцев. Японцы только и ждут, когда китайцы вытеснят тех и других, чтобы занять их место. Поэтому они ни на какие совместные действия не пойдут.

— Ну, а сами американцы?

— Скоро придут новые американские корабли. И английские. Не верьте англичанам. Они все джентльмены и все мошенники.

Фине от души жалел, что немцы не могут прислать сюда пару своих военных кораблей.

— Вспомните, что мы сделали в Шаньдуне, — мы бы и тут прикончили все это китайское свинство.

Он пытался спросить нас, чем занимаемся мы в этом богом забытом краю. Тогда мы поднялись, и Мазурин, опять неподражаемо подмигнув, сказал с грубоватым немецким акцентом: «Na, das werden Sie doch selbst verstehen», на что Фине подмигнул в ответ.

Кое-какое познавательное значение такого рода беседы, несомненно, имели.

* * *

У Мазурина действительно был необычайный лингвистический дар. По этому поводу мне вспомнилась одна сцена еще в Харбине. Однажды в последний школьный год мы ехали с ученического вечера домой. Было холодно. Извозчик был китаец, и когда мы сели в пролетку, [41] он, не оборачиваясь, тронул. Мазурин бросил ему по-китайски несколько слов о том, куда ехать. Лошадь еле-еле тянула, и Мазурин начал легонько по-китайски поругивать ее, экипаж, а потом самого возницу. Поскольку все это было необидно и забавно, извозчик реагировал только смехом.

Постепенно Мазурин вошел в азарт и стал критиковать, высмеивать и ругать извозчика уже более артистично, более изощренно, употребляя известные выражения и изобретая новые. Надо сказать, что в китайском языке их много, начиная от трехэтажных фигур, которые, кажется, заимствованы у монголов и китайцами и нами во время общего для обоих народов татарского ига, и кончая отдаленнейшими степенями родства и тончайшими фиоритурами.

Наконец мы приехали. Возница обернулся и так сильно вздрогнул, что чуть не упал с козел. Что за наваждение? Перед ним сидели двое молодых европейцев. Он был абсолютно и непоколебимо уверен, что его седоком, беспрерывно поддерживавшим в течение получаса поток артистических ругательств, мог быть только такой же, как он сам, лишь гораздо лучше владеющий языком китаец.

* * *

— Пошли! Зой Всеволодович ждет тебя, — сказал мне однажды утром Мазурин.

— Какой такой Зой? — не понял я.

— Пойдем, по дороге объясню. Блюхер теперь не Блюхер Василий Константинович, а Галин Зой Всеволодович.

Дело было так. Когда в 1924 году во Владивостоке Блюхеру на всякий случай выписывали паспорт, его спросили — какую фамилию поставить? Все они сидели за столом, беседовали и шутили. Блюхер сказал: пишите «Галин» — жена-то ведь Галина. А имя и отчество? Гм… дети: Зоя и Всеволод, давайте «Зой Всеволодович». Раздался общий хохот. И имени-то такого нет — Зой, заметил кто-то. А что, имена, это только те, что в святцах? — парировал Блюхер.

Переименование Блюхера в Галина перед отъездом из Владивостока в 1924 году имело, конечно, свой смысл, хотя надо заметить, что в Китае в те годы колониального [42] унижения нужды в паспорте вообще не было. Достаточно было быть иностранцем, чтобы никто не посмел спрашивать ваши документы. Для иностранцев не было никаких прописок или регистрации. Иностранец, отважившийся на путешествие в глубь страны, получал охранную грамоту, не предъявляя никаких документов. Белая кожа была его паспортом.

— Да, кстати, — сказал Мазурин, — мы все тут под псевдонимами, подбери-ка и ты себе фамилию.

— Ладно. А куда мы идем? — спросил я.

— В немецкий госпиталь. Еще минут пятнадцать ходу.

Всю дорогу я мучительно думал, какую же фамилию мне выбрать. Те варианты, которые я выбирал, Мазурин отклонял один за другим. Они по фонетическим особенностям плохо звучали по-китайски.

— Опять получится, как с моей фамилией в школе, — говорил он и напомнил мне, что его фамилия — Абрамсон — транскрибировалась по китайски «А-бу-ло-мо-сян», а слово «большевик» — «бу-эр-сэ-вэй-кэ». Ты возьми что-нибудь, что бы звучало почти одинаково по-русски и по-китайски. Вот Галин — совсем просто. Почему я выбрал фамилию Мазурин? По-китайски ведь почти так же — «Ма-цзу-лин».

Наконец я нашел выход из положения. Надо было исходить из женских имен — они всегда звучат просто, так я и сделал.

— Помнишь Лотту в Германии? — спросил я. — Что, если взять фамилию Лотов?

— Отлично! — сказал Мазурин. — По-китайски будет звучать «Ло-то-фу». Принято!

* * *

Ну вот и пришли.

Лучший в Ханькоу немецкий госпиталь оказался невысоким краснокирпичным зданием. В просторном вестибюле, игравшем роль приемного покоя, нам сказали, что у генерала Галина сейчас главный врач и нам надо подождать.

— Что, он крепко болен? — спросил я Мазурина.

— Да, после похода у него открылись все восемнадцать ран. Ты знаешь, что это был за поход — сквозь [43] убийственную жару и болезни. Тебе следовало бы видеть Блюхера, когда мы плыли день за днем на лодке. Все изнемогали, раздевались, обмахивались чем попало, а он сидел на носу, прямой как струна в наглухо застегнутом кителе, в ремнях и при оружии, не позволяя себе расстегнуть ни одной пуговицы. Он не делал замечаний другим, разве только в крайнем случае, но сам не давал себе ни малейшего послабления. Помнишь латинскую поговорку: «Aliis licet, tibi non licet» — «Другим дозволено, тебе нет».

Через некоторое время из палаты вышли пожилой коротко остриженный немецкий врач с сестрой. Увидев нас, доктор взъерошился и направился прямо к нам.

— Вы к генералу Галину. Я не могу разрешить. Ему нужен полный отдых.

Заметив наши протестующие жесты, он разгорячился:

— Целый день ходят к нему, часами сидят. Если он разболеется и умрет, если возникнет гангрена, горячка, отвечать буду я. Я прежде всего врач, и я вам запрещаю тревожить больного. Но я еще ценю и свое доброе имя. Если ему станет хуже, скажут, что я не умею лечить, что я его отравил, что я подкуплен…

Мазурину пришлось пустить в ход все свое дипломатическое искусство и, что значило в данный момент еще больше, — свое знание немецкого языка.

«Aber sehr geehrter Herr Director, — сказал он, — ich möchte Sie auf keinen Fall irgendwie stören oder den Kranken irgendwie beunruhigen, doch hat der Herr General selbst mich aufgefördert am heutigen Morgen bei ihm mich einzufinden (Но, господин директор, я совсем не собираюсь Вам мешать или каким-то образом беспокоить больного. Но сам генерал вызвал меня на сегодняшнее утро). Врач уступил. Особенно скандалить с таким выгодным пациентом — времена пошли плохие — было неразумно, да и немецкая речь и это солдатское «mich einzufinden» подкупили его.

— Ну, так идите вы один, а ваш спутник останется здесь. И помните — никаких комиссий или заседаний, пять минут.

Через десять минут Мазурин вернулся и сказал:

— Ну, все улажено, Блюхер просит извинить, что не пускают, говорит, что, видно, здесь он не командующий. Действительно, сюда целый день ходят к нему люди — и [44] советники и китайские генералы. А доктор их спроваживает.

— Он спрашивал меня, — продолжал Мазурин, — кем я числюсь. Я сказал — китайским секретарем главного военного советника. Ну, тогда его пишите в приказе — китайский секретарь штаба военных советников. Оклад тот же. Потом дал еще поручения и сказал, что через неделю переедет в Наньчан и уже там с тобой повидается.

Мы вышли. Мазурин со вздохом сказал: не обольщайся. Как бы красиво нас ни зачисляли и ни оформляли, все равно все военные советники будут нас звать переводчиками. Но еще хуже, что, пожалуй, так оно и есть — мы действительно переводчики.

— Ну, а теперь, — добавил Мазурин, — Блюхер — фу ты, черт, — Галин сказал, что пока суд да дело ты вместо меня будешь делать карты. Бери моего помощника китайца Бао и продолжай. Картограф — Протасов, а вы с Бао будете транскрибировать. Пойдем, я тебя познакомлю. Бао — орешек довольно твердый, имей в виду; очень самолюбив, но не продаст.

* * *

Мой китайский помощник Бао действительно оказался твердым орешком. Был он худ; на бледном, нездоровом лице лихорадочно горели глаза. Он, не глядя, ответил на мое приветствие. Я догадался, в чем дело: у него был горький опыт отношений с европейцами, и он боялся этот опыт повторить; из самолюбия Бао держался не только независимо, но почти вызывающе. Я решил не переходить сразу к работе и ни о чем его не расспрашивать, потому что в обоих этих случаях он мог заподозрить, будто я отношусь к нему свысока и буду им командовать.

Вместо этого я сел на стул и спросил его, что мы будем делать. Он с некоторым интересом полуоткрыл глаза и вежливо ответил «суйбянь», что значит «как вам будет угодно». Я ответил: мне удобнее «у-вэй», что переводится: «ничего не делать», но на китайском языке означает еще и философский термин, нечто вроде «недеяния». Бао оценил это, образовалась какая-то общая почва, и завязался разговор. На столе лежала старая карта Китая.

Я сообщил, что автором ее был Большев, [45] потом рассказал ему, что когда-то в детстве видел французскую пьесу Сарду «Кин». Это беспутный актер XVIII века, гуляка и мот, который, однако же, когда дело касалось искусства, оказывался великим тружеником. В одной из сцен, когда в личной жизни Кина происходят трагические события, он вспоминает, что время репетировать, и кричит своему слуге Самуэлю: «Пойдем пахать Шекспира…». «Так что давайте пахать Большева», — предложил я.

С таким предисловием у нас установились приемлемые для Бао отношения. Мы начали транскрибировать и с тех пор работали каждый день, так что картограф Протасов еле успевал за нами.

По мере того как Бао убеждался в том, что его самолюбие ущемлено не будет, он делался проще и общительнее. Рассказал, что был студентом университета в Пекине, но, не кончив курса, ушел в деревню учить народ грамоте. Симпатии его были на стороне Советской России, но, несмотря на это, каждого русского он подвергал тщательной проверке. У него был острый скептический ум, склонный все подвергать сомнению.

Постепенно мы подружились. Бао и его товарищи — тоже студенты, учителя, кое-кто из рабочего союза — стали звать нас в китайские рестораны ужинать с ними. Не было конца беседам, шуткам, смелым суждениям.

У меня с Бао было много разговоров, из которых несколько застряло в памяти. Однажды у него в руках я увидел том «Три принципа» Сунь Ят-сена. Я спросил Бао, гоминьдановец он или коммунист.

— Цзюнь-цзы-бу-дан, — ответил он. Это известное изречение из Конфуция, означающее, что благородный человек не должен принадлежать ни к какой партии.

— Однако, — возразил я, — Сунь Ят-сен был благородный человек, а ведь он основал партию.

— Он был хороший человек, — согласился Бао, — хотя его так хвалят.

— Как вы отличаете хорошего человека от плохого? — спросил я.

— Сунь Ят-сен умер бедняком, — ответил Бао.

— А кто самый лучший человек в, Китае, по-вашему? — спросил я, желая определить его идеал.

— Тань, — был ответ. — Тань Сы-тун. Вы помните?

Я помнил. Это было в 1898 году после разгрома движения [46] реформаторов. Тань Сы-тун отказался бежать. Его последние слова были: «Чтобы в Китае наступила свобода, надо умереть за нее. Я иду, чтобы меня казнили».

— Ну, а Ван Цзин-вэй, к нему вы как относитесь? — спросил я, — ведь это яйцо, что снес Сунь Ят-сен.

— Это так, — заметил Бао, — но наша старая поговорка говорит, что у яйца есть перья. И Ван Цзин-вэй эти перья уже не раз показывал. Нет, он плохой человек, очень плохой человек; он ненамного лучше меня.

Помню еще два довольно любопытных разговора с Бао о Китае.

Первый из них касался населения Китая. Как-то у меня вырвалась фраза: «Но ведь четыреста миллионов китайцев…».

— Откуда вы знаете, что в Китае четыреста миллионов, а не меньше? — спросил Бао. — Ведь никакой переписи не было, — объяснил он мне, — а отчеты губернаторов — одна фикция. Эти лентяи никогда не выходят из своих дворцов и никого переписывать не посылают.

— Но ведь столько детей в каждой семье, — аргументировал я.

— У богатых, — парировал он.

— И все же, высокий процент рождаемости, — пытался возразить я.

— А процент смертности! — отвечал он.

Бао говорил мне, что его профессор в университете скептически относился к завышенным цифрам и считал, что население Китая составляет не более трехсот миллионов человек.

Невысоко оценивал Бао и природные богатства Китая, считая, что Китай обойден природой в этом отношении. Он не верил, что Китай станет когда-либо великой промышленной державой, а значит, в Китае всегда будет больше, чем надо, философов и поэтов. Когда я ему напоминал о старинных китайских мануфактурах и несравненных ремесленниках, он отмахивался и отвечал: «Вы не понимаете, это те же поэты».

Как-то мы заговорили о том, похожи ли Китай и Россия друг на друга. Чтобы вызвать его на разговор, я сказал, что, по-моему, похожи. Он возразил: нет двух более непохожих стран. География, которой он занимался, научила его, что Россия равнинная страна, Китай — [47] горная, Россия — страна с редким населением, Китай — с необыкновенно густым, Россия — молодая и богатая страна, Китай — старая и бедная.

Я не соглашался и спорил с ним.

* * *

Когда выдавалось свободное время, я заводил разговоры с Мазуриным, чтобы рассеять обуревавшие меня сомнения и разобраться в том, что имел в виду еще тогда в Шанхае Мацейлик. Разговор шел в обычном «школьном» стиле, когда один собеседник просит другого объяснить что-либо. Примерно так: «Ну ладно, я не понимаю, я дурак, ты умный, так вот объясни», — причем участники разговора нередко меняются ролями, в зависимости от того, кто что знает или не знает.

— Что значит — «пока все вываривается», как мне говорили в Шанхае. Что вываривается? Ведь когда начинаешь говорить о дальнейшем развитии революции, о продолжении Северного похода, о наступлении на Пекин, от людей слышишь: «да, конечно, но…» Какое «но»?

— А то «но», что может повториться 20 марта.

— Что за 20 марта?

— В этот день год назад Чая Кай-ши устроил генеральную репетицию контрреволюционного переворота.

— Как?

— Он арестовал рабочих-пикетчиков, разогнал левый гоминьдан, разоружил революционно настроенные части и, сверх того, приставил вооруженную стражу к квартире каждого нашего советника. Мы все оказались под домашним арестом.

— Чем же кончилось?

— Наш арест длился недолго — хотел нас только припугнуть. Но теперь он может сделать то же всерьез.

— Как же «выварится» все это дело?

— Не знаю. Тут много сложного.

— А пока?

— Пока мы остаемся союзниками или чуть ли не пленниками гоминьдана. Решающая сила по-прежнему армия, а армия в руках генералов, которые теперь все называют себя гоминьдановцами.

— Ну, а что же такое Чан Кай-ши все-таки?

— Он и то и другое — и гоминьдановец и генерал. [48]

Сейчас двинул своих части к Шанхаю и Нанкину. Надеется овладеть самым» богатыми провинциями Китая и там найти общий язык с империалистами. И здесь у нас, в Ханькоу, постоянно идет борьба. Часть коалиционного правительства хочет углубления революции и разрыва с Чан Кай-ши, другая часть — соглашатели — считает, что пока что надо поладить с Чан Кай-ши, а размежеваться якобы лучше потом, когда займем весь Китай.

— Что же будет?

— Не знаю. По-моему, время работает на нас. Революция-то разворачивается, все большие массы втягиваются в нее. Рабочие организуются и вооружаются. Крестьяне отбирают земли у помещиков. Приходят в движение миллионы. Эта волна при умелом руководстве может смести и Чан Кай-ши и самый гоминьдан. Еще ждем приезда Ван Цзин-вэя, может быть, склеит на время, а время нам нужно.

— А если не склеит? Что будем делать?

— Склеит или не склеит, будем делать, как прикажут из центра, пора это понимать, — призвал он меня к порядку. [49]

Советники

Политическая и военная миссии. Советники. Тальберг и другие летчики. Аппарат Бородина. Галина Кольчугина.

Несколько недель протекло без особенных событий. Протасов, Бао и я по-прежнему работали над картой. Я доставал какие мог книги о Китае, ходил в китайский город, не раз бывал в Учане, на том берегу Янцзы. Один из наших летчиков как-то катал нас на гидроплане над Уханем. Но большую часть времени мы проводили в советской колонии.

Наша колония делилась на две большие группы — сотрудников политической миссии под руководством Бородина и сотрудников военной миссии во главе с Блюхером. Группа Блюхера, в которую входил и я, состояла из нескольких десятков командиров и вспомогательного аппарата общей численностью примерно человек пятьдесят. Это было любопытное соединение элементов старого и нового. Я вырос в Маньчжурии в гарнизонном городе, знал дореволюционную русскую военную среду, и у меня был критерий для сравнения.

В состав военной миссии в Ханькоу входили, с одной стороны, бывшие офицеры, имевшие заслуги и перед Советской властью (слово «военспец» в те годы уже стало анахронизмом), с которых слетела уже всякая шелуха военной кастовости, дворянской спеси и пустого фанфаронства, обнажив нутро, отличавшее лучший тип русского военного во все времена, — мужество, находчивость, скромность.

С другой стороны, здесь были выходцы из крестьянской или рабочей среды, с ясным сознанием цели в борьбе, природной смекалкой, сноровкой [50] во всех видах физического труда — пусть даже большинство из них не умели «легко мазурку танцевать и кланяться непринужденно», хотя наши советники-поляки, вероятно, могли даже и это. Возник превосходный, крепкий сплав: старая часть командиров делилась с товарищами традициями и знаниями, новую же часть самолюбие и классовая гордость заставляли подтягиваться и учиться, чтобы нигде не отставать, а в чем можно — превзойти своих коллег.

Мазурин сразу обратил мое внимание на двоих занимавших положение старших советников — Черепанова и Войнича. Черепанов вышел из крестьянской среды и начал свой трудовой путь рабочим; в царскую армию он попал рядовым, отличился в империалистической войне и был произведен в офицеры. Как только началась революция, он перешел в Красную Армию, стал членом партии и в гражданскую войну командовал бригадой.

Войнич же (настоящая фамилия Ольшевский), с сыном которого мы, как помнит читатель, путешествовали из Шанхая, происходил из дворянской среды и до революции был гвардейским офицером. Был он серьезен, статен, подтянут, пользовался всеобщим уважением как участник империалистической и гражданской войн. Надо сказать, что участие в гражданской войне было в те годы обычным и необходимым условием опыта для всякого командира, но еще большим престижем в глазах военных пользовался тот, кто как кадровый военный — рядовой или офицер — до этого участвовал еще в сугубо «профессиональной» войне 1914–1918 гг.

Мазурин указал мне и на важное различие между двумя этими советниками. В критический момент Войнич, хотя и член партии, вряд ли захотел бы взять на себя ответственность за какое-либо рискованное военное или политическое решение, тогда как Черепанов несомненно сделал бы это. Он не боялся бы недоверия или осуждения народа. Он сам был народ.

Военные советники почти все приехали в Ханькоу с семьями и жили главным образом в коттеджах вокруг сквера Локвуд-гарденс. Скромность была такова, что даже женатые советники с ребенком занимали одну комнату. Уклад тут был везде один и тот же. Мебель все брали напрокат через услужливых китайцев-комиссионеров, готовили нам повара из расчета один серебряный [51] доллар (половина американского) в день на чело» века. Из Шанхая приехала моя жена, и мы прочно поселились в верхнем этаже одного из этих домов. Соседнюю комнату занимал Мазурин со своей женой Кларой, недавне окончившей Академию коммунистического воспитания им. Крупской в Москве.

В нижнем этаже нашего дома жил советник Снегов, помощник начальника штаба Блюхера. С ним была жена и маленький сынишка Игорь. Снегов был командиром послереволюционной формации. Сам из крестьян, он получил высшее военное образование, был энергичен, сметлив и обладал хорошей памятью. Другим соседом внизу был Скалов — бывший крупный самарский подпольщик, а затем участник гражданской войны в Средней Азии. Я его знал по Институту востоковедения в Москве, где он был ректором, а я преподавателем. Обедали мы, разумеется, сообща в столовой внизу.

Мы так и не дождались в Ханькоу одного из советников — Вани (Ивана Кирилловича) Мамаева, нашего с Мазуриным школьного товарища. Он задержался где-то в своих частях на юге. Мамаев был высокого роста, с правильным, несколько сумрачным лицом. В школе я его помню знаменитым голкипером. Позже, будучи студентом во Владивостоке, Мамаев активно работал в дальневосточном подполье и совершил в Приморье немало смелых и отличных дел. В 1924 году он вместе с выдающимся китаеведом В. С. Колоколовым написал книгу о Китае. Существенное преимущество Мамаева перед другими советниками состояло в том, что он свободно владел китайским языком.

Надо заметить, что до отъезда в Китай большинство советников, если не все, учились на восточном факультете Академии генерального штаба или прошли какие-либо курсы. Все они были членами партии, все в свое время воевали и, может быть, самое главное в той обстановке — знали, за что воюет китайский народ: за землю, за освобождение от колониального ига, за третий принцип Сунь Ят-сена, понимаемый как социализм. На заседаниях и памятных годовщинах командиры делились воспоминаниями о гражданской войне. Рассказывали интересные, рискованные эпизоды: переправы под огнем, атаки, военные хитрости… В целом эта группа производила очень привлекательное впечатление. В основном [52] это были дети революции, военные по призванию, с простой и неиспорченной психологией, бесконечно преданные Советской власти, плотью от плоти которой они были.

Особое место занимали летчики. Они летали на нескольких хлипких аппаратах в такой стране, где почти не было аэродромов и посадочных площадок, не было мастерских и запасных частей, радиосвязи между городами и фронтом. Они все делали и чинили своими руками, каждый день проявляя поразительную, отчаянную смелость. Некоторые из них стали заслуженно известны в Советском Союзе.

Среди них я к большой своей радости встретил старого своего друга Джона Тальберга. Сын двинского архитектора и сам художник, он прошел всю гражданскую войну, а в 1923 году, когда я в последний раз видел его в Петрограде, учился в школе летчиков-наблюдателей. В те годы встречались мы обычно втроем — третий был Сережа Яблоницкий, такой же способный рисовальщик, как и Джон, что тогда ценилось среди летчиков-наблюдателей; увы, Яблоницкий вскоре погиб — его самолет был сбит басмачами в Средней Азии. Здесь, в Ханькоу, Джон развлекал товарищей, привозя после каждого полета листы с рисунками и карикатурами. С ним были жена и двое детей. Один из летчиков, Вери, совершил вынужденную посадку в неприятельской зоне. Почти месяц провел он в наньчанской тюрьме, цепями прикованный к стене, и был освобожден лишь благодаря взятию города революционной армией{3}.

Трудно перечислить и назвать всех. Корпус советников в какой-то мере был сколком Красной Армии тех лет, достаточно хорошо описанной в литературе. Теперь я вижу их сквозь дымку лет, когда мои непосредственные впечатления уже окрашены, откорректированы и очищены дальнейшим жизненным опытом. Вот артиллерист Гилев — ближе я узнал его позднее, когда он работал у нас в военном кабинете, — чем-то неуловимо [53] напоминавший своего коллегу артиллериста капитана Тушина из «Войны и мира».

Весь он в пороховом дыму, слышу его ожесточенный спор с Черепановым при штурме Вэйчжоу — Гилев в отчаянии прекращает огонь, боясь перебить своих, но Черепанов решительно приказывает ему бить через головы наших солдат по парапету, где укрепился враг. Вот молодой язвительный Горев объясняет мне: рядовые бойцы борются за землю, офицеры же бьются за место в шанхайском кафе. Вот мой мимолетный знакомый заместитель Блюхера по политической части Теруни — небольшого роста, худощавый армянин, словно воспринявший всю древнюю культуру и грацию своего народа; вот Черепанов, которому перед штурмом крепости Вэйчжоу чанкайшисты трусливо говорили: «Не было случая в истории, чтобы мясо пробило камень». А он все-таки взял Вэйчжоу и написал в своей книге: «Во время боя для меня нет ничего заветного. Если это нужно для победы, я брошу все на верную смерть, но после боя меня охватывает бесконечная печаль по павшим товарищам. В этот момент мне хочется остаться одному, и нередко я плачу».

В заключение несколько слов о переводчиках. Одновременно со мной в советских военных миссиях работали другие китаеведы-переводчики (ни один из нас не был военным), главным образом из Академии наук или с восточных факультетов. Все мы к тому времени получили специальное образование, и каждый по десяти и более лет посвятил изучению Китая. Хотя наша работа в военной миссии с советниками была общей, направление интересов не всегда совпадало: работая в миссии, китаеведы продолжали изучать не столько военные вопросы, сколько китайский язык, историю, общественный строй, религию, искусство.

* * *

Мазурин, не ожидая расспросов, объяснил мне, что, хотя Бородин и Блюхер видятся друг с другом и служат одному делу, обе миссии — политическая Бородина и военная Блюхера — работают раздельно и взаимной ответственности не несут. Целесообразность такого рода «разделения властей» стала ясна в ходе последующего развития событий и была полностью оправдана опытом. [54]

В противоположность группе Блюхера аппарат Бородина состоял из людей штатских. Это была в большинстве своем образованная и интеллектуальная публика. Надо напомнить, что в годы нэпа партийцев-интеллигентов, отличавшихся несколько повышенным критицизмом и оторвавшихся от практической жизни, обычно посылали на заводы, «чтобы поварились в фабричном котле». В 1925–1927 гг. не один политический работник был послан в Китай «перекипеть в котле гражданской войны в обстановке китайской революции».

Помню нескольких молодых людей — Тарханова (Эрберга), Иолка, Волина, составлявших нечто вроде «мозгового треста» при Бородине. Они начали работать с ним над изучением аграрного вопроса в Китае еще в Кантоне, за год-два до начала Северного похода. В Гуандуне группа Бородина располагала большим китайским аппаратом из коммунистов и гоминьдановцев, который помогал ей собирать материал. В результате этой работы Волин и Иолк выпустили на английском языке двухтомный труд «Крестьянское движение в Гуандуне», редактором которого был Бородин.

Вероятно, теперь это величайшая библиографическая редкость. Эта же группа выпускала уже на русском языке журнал «Кантон», в котором печатались статьи, суммировавшие опыт работы советников в разных областях жизни революционного Китая. Всего между 1920 и 1927 годами вышло десять номеров этого толстого журнала, который, когда я его читал в Ханькоу, печатался на ротаторе в нескольких десятках экземпляров.

Самым способным в этой группе молодых исследователей, на мой взгляд, был Тарханов, несколькими годами раньше бывший генеральным секретарем комсомола. Волин был начитанным марксистом, питомцем Института красной профессуры в Москве. Третий член группы — самый молодой — Иолк, только недавно покинувший Институт востоковедения в Ленинграде, обладал большими способностями к научной работе и хорошо знал несколько языков, включая китайский.

Приехала в Ханькоу и группа финансовых советников, также подчинявшаяся Бородину. В нее входил ленинградский профессор В. М. Штейн, выпустивший по возвращении из Китая большой труд о финансах Китая. [55]

Бородин занимал двухэтажный особняк на территории одной из иностранных концессий, в том же доме помещались типография и редакция руководимой им газеты.

Аппарат редакции составляли несколько американцев, доказавших свою преданность идее китайской революции и дружески относившихся к Советскому Союзу. Это были грузный мужчина Билл Пром, его жена Рейна — тоненькая вдохновенная рыжеволосая и голубоглазая женщина, большой друг Сун Цин-лин — вдовы Сунь Ят-сена; позже к ним прибавилась Милли Митчелл.

Картина будет неполной, если не упомянуть еще и работников советского генерального консульства в Ханькоу: генерального консула Пличе, небольшого роста, худенького человека, старого партийца, родом из Латвии, вице-консулов — Бурова (Бакулина) и Битиева.

* * *

Как-то Мазурин упомянул «первую жену Блюхера».

— Ты говоришь, первая жена; что, у него теперь вторая?

— Да, и тоже Галина и твоя приятельница. Училась с тобой.

Я широко раскрыл глаза.

— Кто же это?

— Да Галина Кольчугина!

В скором времени я встретил ее на улице. У нее было все то же юное лицо, живые, лукавые карие глаза и та же легкая, умная, дразнящая манера разговора. Галина выросла в Харбине и там же получила среднее образование. Она знала английский язык и была неизменной спутницей Блюхера в Китае.

— Слава богу! — воскликнула она. — Наконец-то! Вы бы знали, с каких пор мы вас ждем. Вася уже выписался из больницы.

Конечно, она просила меня прийти к ним и вспомнить старую дружбу, и я, конечно, не пошел. Мне, молодому человеку и рядовому работнику, казалось неуместным становиться на короткую ногу с прославленным героем гражданской войны только потому, что он женился на моей школьной подруге. [56]

В Наньчане

Поездка в Наньчан. Мы — соседи Чан Кайши. Штабная работа. Блюхер. Поворотный пункт в политике. Фарфор и его история. Бегство Чан Кай-ши.

В феврале размеренная жизнь нашей миссии нарушилась. Как-то Мазурин зашел ко мне и сказал, что надо отправляться в Наньчан. Туда переезжал Блюхер и весь его штаб. Там со своими главными силами, своего рода преторианской гвардией, находился Чан Кай-ши. Ханькоу представлял собой настоящий оплот демократии. Здесь были промышленность, рабочие союзы, боевое студенчество и, наконец, ЦК китайской компартии и Бородин — явно неподходящее место для Чан Кай-ши! Он предпочитал отсиживаться в тихом, провинциальном Наньчане, вдали от студентов и рабочих. Там же находился и его штаб. Чтобы не выпускать Чан Кай-ши из нашего поля зрения и избежать открытого разрыва, военная миссия Блюхера тоже переехала в Наньчан.

Сама по себе эта поездка выглядела заманчиво для китаеведа. Наньчан, столица внутренней провинции Цзянси, это уже самый подлинный Китай. Он не был открытым городом, в нем не было ни концессий, ни сеттльментов. Я прикинул расстояние. Надо было ехать водой по Янцзы до речного порта Цзюцзян, оттуда поездом местной железной дороги добираться до Наньчана. Всего получалось около 400 километров.

Но поездка оказалась не особенно приятной. До Цзюцзяна ехали с несколькими товарищами на реквизированном катере. Я лежал, не раздеваясь, на голых досках. В углу прилег какой-то китаец в обычном китайском [57] платье, по виду походивший на конторщика. Я не мог заснуть и прислушивался к долгой ночной беседе товарищей. Некоторые рассказывали об ужасающей бедности, в которой они выросли, о том, как с детства за гроши торговали газетами, как выпрашивали, иногда крали, как покупали в трактирах слитые остатки вчерашних супов по копейке за тарелку. Не могло быть ничего более убедительного для доказательства правоты революции, законности прихода к власти низов, чем рассказы обездоленных людей о ежедневной борьбе за существование, которую они вели с самого детства.

В Цзюцзяне мы пересели на поезд. Путешествие по железной дороге было не намного удобнее. Поезд состоял из нескольких жестких общих вагонов, и в нашем вагоне я вскоре заметил вчерашнего «конторщика». Я узнал его, хотя теперь он был одет совсем иначе — на нем был дорогой синий шелковый халат с орнаментированными знаками и черная шелковая куртка.

Полагая, что он едет по правительственному поручению, я вежливо кивнул ему. Он церемонно ответил, и мы разговорились. Я спросил, от какого министерства или учреждения он едет. Китаец ответил довольно сухо, что он банкир и едет по своим делам.

— А вы? Вы в советской военной миссии?

Я подтвердил. Мне показалось, что по мере того как поезд отдалялся от Цзюцзяна, мой собеседник явно смелел. Оказалось, что до недавнего времени он работал в компрадорском (посредническом) отделе большой иностранной фирмы в Ханькоу, а в последние годы вместе с несколькими партнерами открыл собственную банкирскую контору с отделением в Наньчане. С помощью наводящих вопросов мне удалось заставить его объяснить механику компрадорского дела в Китае.

Он утверждал, что иностранная торговля без китайцев-компрадоров в Китае была бы немыслима. Это уже в XVI веке обнаружили португальцы, первыми прибывшие в Китай. Чужой народ, чужой язык, чужие обычаи, чужая деловая документация — только войдя в деловое соглашение с «честными и умными» китайцами, могли иностранцы вести дела в Китае. Компрадор ручался за каждую сделку, был гарантом торговли и за это получал часть прибыли, считаясь своего рода компаньоном. «Конечно, — заметил банкир, — все мы, китайские деловые люди, [58] в какой-то степени компрадоры. Но это не навсегда. Постепенно мы открываем свои собственные дела».

Мой собеседник нисколько не стыдился второстепенной роли китайцев в деловом мире собственной страны. Он сообщил мне, что два его сына учатся в Америке и, когда вернутся, будут стремиться сблизить иностранцев и китайцев. «Интеллектуальные компрадоры», — вспомнил я меткое определение Бородина.

Но вот и вокзал в Наньчане. Нас встретили несколько друзей, навстречу же моему банкиру по платформе двигалась церемониальная процессия пожилых китайцев в добротных шелковых халатах. К груди каждый из них прижимал европейскую шляпу. Банкир кивнул мне и вышел на платформу, где долгое время стоял против встречавших. Обе стороны усердно кланялись друг другу.

* * *

Наньчан действительно оказался городом чисто китайского типа, но весьма многолюдным. Из-за хмурого неба и беспрестанных дождей, а может быть, из-за узких грязноватых улиц с длиннейшими вертикальными вывесками-рекламами, совершенно заслонявшими небо, он показался мне темным.

Наньчан пользовался репутацией консервативного города. В нем было мало западного. Вокруг города тянулась мощная крепостная стена протяженностью во много километров. 900 лет Наньчан не сдавался ни при одной осаде. Не удалось взять его даже сметавшей все на своем пути крестьянской армии тайпинов. Город стоит на великом посольском пути, который в старину пересекал всю страну от Кантона до Пекина. Здесь центр торговли чаем, шелком, рисом. И, может быть, самое главное — Наньчан расположен неподалеку от главного старинного фарфорового центра Китая, а некогда и всего мира — Цзиньдэчжэня. Я знал об этом и решил обязательно съездить туда.

Население Наньчана определялось примерно в 300 тысяч человек, но кто мог проверить эту цифру! Ее установили на основании подсчетов английского консула Кленнеля, который пришел к ней следующим образом. Он определил площадь Наньчана — приблизительно три [59] квадратные мили. Далее он взял среднюю плотность населения своего родного Ливерпуля — 100 тысяч человек на одну квадратную милю и исходя из этого решил, что… в Наньчане 300 тысяч жителей. Этот «статистический метод» весьма характерен для подсчетов, которые проводились в Китае в то время.

Два здания в Наньчане мне особенно запомнились. Они были полярны друг другу во всех отношениях, как полярны прошлое и будущее. Одно — пышный павильон Дун-вэнь-коу, построенный в средние века в честь одаренного двенадцатилетнего мальчика, писавшего прекрасные стихи и прозу, — типичный образчик тысячелетнего камуфляжа государства помещиков и ростовщиков под республику ученых и поэтов. Второй достопримечательностью был дом китаянки доктора Ган Чэн, получившей медицинское образование за границей в 1912 году и основавшей первую в Китае клинику для женщин и детей. Простое кирпичное здание клиники находилось как раз позади нашего дома.

Однажды около полуночи случился инцидент, глубоко врезавшийся мне в память. Мы с Мазуриным вышли подышать воздухом. Неподалеку находился полицейский участок. Снаружи висел фонарь. У дверей лежала какая-то темная масса, не то колода, не то… неужели человек? Мы подошли. Это действительно был привязанный к шесту человек со скрученными руками и опутанными веревкой ногами. Во рту у него был кляп, и он только отчаянно поводил глазами. В нескольких шагах стояли посторонние люди, не решавшиеся подойти. На наш вопрос, кто это и что происходит, один из них коротко шепнул мне на ухо: Это «нун-хуэй» (член «крестьянского союза»).

Из участка вышли полицейские и, заметив нас, немедленно унесли пленника. На следующее утро Мазурин дал знать об этом китайским коммунистам.

* * *

Все приехавшие в Наньчан советники разместились в одном из немногих зданий европейского типа. Мы жили в верхнем этаже, крыша протекала, кругом было сыро и уныло. Каждое утро группами или поодиночке мы шли в штаб работать. Идти надо было через весь город, но [60] рикшами мы никогда не пользовались. Штаб помещался в просторном губернаторском дворце. Этот одноэтажный павильон был разделен на две половины. Одну занимал штаб Чан Кай-ши, другую — штаб Блюхера. У нас не было никаких пропусков или удостоверений. Миссия пользовалась полным доверием, китайцы ни о чем не спрашивали и не имели списков наших работников. Я помню то первое утро, когда мы вошли в наше крыло павильона, в приемную. Дверь налево вела в помещение штаба, дверь направо — в комнаты Блюхера. Мазурин предупредил меня, что в это утро я увижусь с Блюхером.

— Оставайся в приемной, тебе принесут завтрак, и жди — Блюхер скоро выйдет.

Я заметил, что Мазурин чем-то смущен. Он слегка покраснел и все же сказал мне:

— Знаешь, когда он войдет и поздоровается, ты, это… того… встань. Знаешь, у них на военной службе это вроде принято. Конечно, формалистика, но надо считаться…

Это очень точно характеризует атмосферу тех лет, когда нормальным было при появлении одного из первых полководцев страны и непосредственного начальника даже не встать, а просто протянуть руку.

В приемной стоял длинный стол, накрытый к завтраку. За столом сидел подтянутый седеющий военный и с аппетитом ел из полной тарелки овсяную кашу. В такой духоте есть горячую кашу казалось мне героическим подвигом. А он, не довольствуясь этим, взял из миски три яйца всмятку и выпустил их на кашу. Все это он полил консервированным молоком и густо посыпал сахаром. Я был настолько загипнотизирован завидным аппетитом старого военного (скоро я узнал, что это был царский генерал Шалавин, перешедший на советскую службу), что Блюхера я увидел только, когда он уже стоял совсем передо мной. Я не забыл о совете Мазурина и встал. Мы поздоровались как старые знакомые по Дальнему Востоку, и после короткого разговора Блюхер сказал:

— Ну, желаю успеха. Идите к Ролану, он о вас уже знает.

Помещение штаба состояло из двух комнат, где работали 8–10 советников. Мне вручили пачку китайских донесений и газет, чтобы я их перевел и составил нужную [61] сводку военного положения в нижнем течении Янцзы. Начальник штаба Ролан (Алексей Васильевич Благодатов) обрабатывал сводки, они передавались Блюхеру и возвращались от него с пометками и вопросами. Штабной работой были заняты и другие советники.

Ролан оказался очень русским человеком, невысокого роста, плотным и широкоплечим. Как руководитель штаба он был моим непосредственным начальником, но в работе мы соприкасались не часто. Он всегда был спокоен, и вежлив, никогда не раздражался и не наводил паники, за поблескивавшими стеклами его пенсне всегда светилась еле заметная смешинка.

Очень скоро мне стало ясно, что работа по обобщению военных сводок, которую мы вели, была почти бесцельна. В революции, да и в самом Северном походе был достигнут поворотный пункт. Военные события и сводки по присылаемым Чан Кай-ши газетам и бумагам бледнели перед событиями политическими. Прошли те дни, когда Блюхер и Чан Кай-ши в сопровождении Мазурина летали на одном самолете над фронтом, когда они вместе разрабатывали планы и вместе проводили операции. Теперь в правой части здания, у Чан Кай-ши, назревало что-то важное. Воздух был наэлектризован ожиданием перемен.

* * *

За всем этим крылась большая международная и внутриполитическая борьба. Вскоре положение прояснилось. Пока Чан Кай-ши отсиживался в Наньчане и носа не казал в Ханькоу, его военные части медленно и неуклонно с помощью боев и подкупа, угроз и сделок продвигались к богатейшим провинциям Китая, к дельте Янцзы, к Нанкину и Шанхаю. Чан Кай-ши рвался на соединение с близкой ему по духу крупной буржуазией больших приморских городов и портов. Он ждал только того момента, когда верные ему генералы займут эти провинции, чтобы окончательно порвать с революцией.

Пребывание в Наньчане не устраивало Чан Кай-ши. Население знать его не хотело. Местная буржуазия относилась к нему настороженно. Бумажные деньги с его портретом нигде не принимались и с трудом сбывались [62] на черном рынке по 4–5 центов за доллар. Ему надо было во что бы то ни стало добраться до Шанхая, войти в контакт с крупной буржуазией, с иностранными властями, добиться признания, получить займы. Чан Кай-ши сознавал, что на него, как на последнюю карту, ставят отечественная и иностранная буржуазия.

* * *

Однажды Блюхер передал мне пачку английских газет, полученных из Шанхая, и попросил зайти к нему попозже. Проглядев газеты, я рассказал ему о том, что представляют собой высадившиеся английские части, об общей численности интервентов, включая гарнизоны американцев, японцев и итальянцев, которые достигают сорока тысяч человек, и об укреплениях из песка и проволоки, которые они строят в Шанхае. Я сказал, что некий английский генерал вновь повторил старинные обещания завоевать весь Китай силами одной гвардейской дивизии. Блюхер усмехнулся:

— Ну и пустозвон.

Потом он спросил, кто командует высадившимися войсками.

— В газетах говорят о командире экспедиционного корпуса генерале Дункане и начальнике штаба полковнике Горте, преимущественно о втором.

— Почему о втором? — поинтересовался Блюхер.

— Да так — романтическая фигура. Имеет орден Виктории за храбрость. Пишут, что за всю мировую войну только 32 человека награждены этим орденом. Много раз ранен.

— А это хорошо, — засмеялся Блюхер, — значит зря соваться никуда не будет. Знаете, ведь после первой раны пыл остывает на пятьдесят процентов, после второй еще на пятьдесят и так далее.

Так просто, без рисовки говорить о ранениях мог только человек, у которого их было восемнадцать да еще два георгиевских креста за мировую войну и несколько орденов Красного Знамени за гражданскую. Храбрый человек не боится сказать, что он испытывает страх, и даже его преувеличит; трус всегда боится и страха.

— Ну, что еще? — спросил Блюхер. [63]

— Да вот — любопытное выступление английского социалиста на митинге в Англии 12 марта насчет Китая.

— А что он говорит?

— Он за революционный Китай и союз с нами. Говорит: «Китайцы дружественно относятся к русским, так как это единственный народ, отнесшийся к ним справедливо».

— Еще что у него в речи?

— Про войска интервентов. «Их послали, чтобы защищать денежные мешки иностранных богачей, которые живут за счет китайских рабочих и не хотят и слышать о профсоюзном и фабричном законодательстве». Спрашивает: «Что это за порядок — рубить головы рабочим на перекрестках?». Требует, чтобы английское консервативное правительство немедленно ушло, «так как оно занято грязной, опасной и страшной работой. Это правительство захватило власть путем подлога и пользуется ею для убийств».

— Крепче не окажешь. А кто этот социалист?

— Бертран Рассел.

— Ну-ну! — Блюхер покачал головой.

* * *

Я бродил по Наньчану, заходил в магазины, знакомился с городом. Меня все заботила мысль о поездке в центр фарфора — Цзиньдэчжэнь.

Сколько стран, сколько королевских дворов, сколько ученых химиков долгие века пытались проникнуть в тайну изготовления китайского фарфора. Маленькие осколки фарфора, привезенные в Европу после крестовых походов, — Саладин дарил его крестоносцам — носили на груди в золотой оправе, как драгоценности. Фарфоровые сосуды ценились на вес золота, ибо властители верили, что фарфор меняет цвет, если в сосуд подсыпан яд.

Итальянские, германские и французские правители обещали алхимикам большие награды, если те сумеют открыть секрет и наладить производство фарфора. В 1713 году иезуитскому патеру Дантрколю удалось проникнуть в Цзиньдэчжэнь и подробнейшим образом описать, как и из чего производят фарфор. Он сообщил открытый им секрет Европе, но было уже поздно. Немецкий алхимик Бетгер случайно открыл его четырьмя [64] годами раньше, и 1709 год стал датой рождения саксонского фарфора. Бетгер искал, собственно, не фарфор, а философский камень, с помощью которого любой металл удастся превратить в золото. Для этого нужны были тигли, и в поисках сырья для них Бетгер обнаружил фарфоровые глины (каолин) в Саксонии.

Итак, я решил пробраться в Цзиньдэчжэнь. Свободное время я проводил в антикварных лавках. Европейцы посещали Наньчан реже, чем другие города, поэтому здесь можно было найти кое-какие интересные предметы. Меня совершенно очаровала большая деревянная (редкость для Китая) скульптура старика, примерно в половину человеческого роста. Я купил ее и отправил с оказией в Ханькоу. Но главная цель моих визитов в лавки была иная: я хотел наладить отношения с антикварами, чтобы от кого-либо получить рекомендацию и содействие для поездки в Цзиньдэчжэнь. Фарфоровые заводы там остались на стадии классической мануфактуры XVIII века, и я хотел их видеть.

* * *

Так шли дни. Однажды поздно вечером я лежал и читал купленную мною в Шанхае историю Голландии в средние века. В комнату вошел Мазурин и остановился около моей кровати. У него был совершенно заговорщический вид. В годы гражданской войны мой товарищ был активным участником коммунистического подполья на Дальнем Востоке, и у него сохранилась склонность к молниеносным эффектам. Было видно, что на этот раз он приготовил какой-то сюрприз. Я очень хорошо помню этот разговор, так как следствием его было мое более непосредственное участие в значительных событиях того времени. Мазурин сел на стул около моей кровати и спросил загадочно:

— Читаешь?

— Да, понемножку. Кое-что интересное.

— Это что! Есть поинтереснее. — Он выдержал паузу, потом одним духом: — Чан Кай-ши сбежал!

Я уселся на кровати.

— Как?

— Уплыл к своим в Шанхай! — Мазурин добавил: — Взят Нанкин. Там какая-то заварушка с иностранцами. [65] Войска Чан Кай-ши в китайской части Шанхая.

— Погоди, как же он бежал? По реке? Но в Цзюцзяне его задержат пикетчики.

— Как бы не так. Оказывается, он послал вперед людей, чтобы для него держали под парами канонерку, там быстро со своими маузеристами шмыгнул на борт и — поминай как звали.

Мы оба задумались. Наступила пауза.

У меня в руках все еще была книга. Я сказал:

— Постой-ка, это мне что-то напоминает. Да ведь он совсем как Дон Хуан Австрийский!

— Ты бредишь?

— Да нет, я только что читал. Та же ситуация. Глава контрреволюции должен бежать на соединение со своими главными силами. Но на пути революционные преграды. Он гримируется. Чан Кай-ши гримировался?

— Сумасшедший, объясни, наконец, о чем ты говоришь?

— Вот меня ругаешь за то, что я залез в историю Голландии, говоришь: несовременно. А посмотри, как похоже. Голландия в XVI веке была колонией, как Китай. Там вспыхнула революция. Филипп II испанский послал своего отпрыска принца Хуана Австрийского подавить ее. А из Мадрида попасть в Голландию было нельзя. Все границы были заняты повстанцами, со стороны моря сторожили гёзы. Испанской оставалась только середка. И тут Дон Хуан — вице-король Нидерландов и сын испанского короля, пробрался туда, пристроившись к какому-то купцу под видом негра-лакея, для чего ему пришлось перекраситься. Я тебя спрашиваю серьезно: гримировался Чан Кай-ши? Как ты считаешь?

— Я считаю прежде всего, что ты несерьезный человек. Я о деле толкую.

— Но ты же видишь: история повторяется. Наше время насыщенное, но мир не знал более насыщенного времени, чем те полвека в истории Голландии.

Ухмылка Мазурина стала мефистофельской. Он уже более не мог сдерживать заготовленную им бомбу замедленного действия.

— А у тебя там в истории не написано, что за доном Хуаном была организована погоня?

— Не знаю, могу посмотреть. [66]

— Нечего смотреть. Все равно, как там с Хуаном. А вот завтра вы трое едете догонять Чан Кай-ши. Блюхер велел отправляться вслед за ним Ролану и придал ему тебя в качестве переводчика, то бишь китайского секретаря штаба, и Зотова — шифровальщика. Так что собирайся. Вагон и паровоз подадут с утра. Вставай раненько, собери вещи и идите с Зотовым к Ролану. Смотри, вернись с головой на плечах. Будь здоров, я тебя завтра не увижу{4}.

В дверях он остановился.

— Да, вот еще. Если ты уже прочел, оставь мне эту голландскую книжку.

В голове у меня было: «Прощай, фарфор!». [67]

Вдогонку за Чан Кай-ши


Снова по Янцзы. Цзюцзян. Англия теряет еще одну концессию. Договоры Чэнь — О’Мэлли. Круговорот сельского хозяйства. Аньцин. Нас несут в паланкинах. Город-корабль. Вид с крепостной стены.

Итак, глубокой ночью Чан Кай-ши сбежал. Получив утешительные известия с фронта о том, что армии его главного противника Сунь Чуань-фана разбиты и что пали Нанкин и Шанхай, Чай Кай-ши поспешил покинуть центральную часть Китая. Здесь под натиском революционных организаций назревало его падение, и он торопился перебраться на восток, под крылышко шанхайской буржуазии и империализма.

Блюхер не хотел и не имел права упускать Чан Кайши из поля своего зрения и послал нашу группу вдогонку за ним. Было нас четверо. Начальник штаба Ролан (он взял с собой жену, чтобы показать, что это не погоня, а развлекательное путешествие), шифровальщик Зотов и я.

Поезд доставил нас в Цзюцзян за несколько часов. Там уже ждал небольшой речной пароходик, который никого, кроме нас, на борт не взял.

Мы знали, что английская концессия в Цзюцзяне была захвачена революционным народом спустя несколько дней после взятия концессии в Ханькоу. Английское правительство, подчиняясь силе революционного вихря, безоговорочно капитулировало и подписало все документы о возвращении обеих концессий Китаю. С китайской стороны их подписал министр иностранных дел Чэнь Ю-жэнь, с английской — уполномоченный на [68] это генеральный консул Оуэн О’Мэлли. Как проворен был английский сноб, как вежливо и беспрекословно он уступил силе, но в то же время, как коварен он был!.. Газеты сообщали, что в Шанхае беспрерывно идет высадка и концентрация готового к бою британского экспедиционного корпуса. Одна рука подписывала мирные соглашения, другая заносила нож.

* * *

Пока пароход разводил пары, я сидел на палубе, осматривался вокруг и размышлял. Цзюцзян считается средоточием чая, шелка и фарфора, но, конечно, разглядывая окрестности с палубы парохода, трудно было сделать такой вывод. Берега реки были пологими и низкими. В половодье их заливало. В пойменном иле, по колено в воде, стояли китайцы и маленькими сетями выбирали из ила рачков и моллюсков. Чуть поодаль виднелись делянки огородов, от которых исходило невыносимое зловоние. Огороды удобрялись фекалиями.

Перед нами в натуре предстало все то, что подробно описано в специальной литературе о сельском хозяйстве Китая. Китайское земледелие за неимением искусственных удобрений в большой мере базировалось на удобрениях естественных. Только продуманная система использования фекалий и всех отбросов позволяла поддерживать в течение тысячелетий плодородие почвы.

В каждом крестьянском хозяйстве круглый год накапливаются кучи своеобразного компоста, где смешивается все — и дорожная пыль, и перегнившие листья, и солома, и печная зола, и навоз, и моча животных (в тех немногих хозяйствах, где есть какой-нибудь скот), и человеческие испражнения. Все это тщательнейшим образом перемешивается и по старинным рецептам выдерживается неделями, а затем идет на поля. Без фекалий китайское сельское хозяйство не было бы эффективным. Отсюда — известное высказывание, что китайский крестьянин может обработать ровно столько земли, сколько он с семьей способен удобрить. Я видел на практике все то, что читал в вышедшей еще в 1885 году книге французского консула-агронома Симона и в исследовании о китайском сельском хозяйстве американского агронома Кинга. [69]

Из Шанхая и из всех других городов везут на поля органические отбросы. Вывозят с рынков из харчевен остатки спитого чая, человеческие волосы, тщательно собираемые во всех парикмахерских, разрушенные очаги, вырубленный пол хижины — все, что содержит в себе перегной и бактерии. Но главным образом везут фекалии, фекалии, фекалии.

В городах Китая не ассенизаторам платят за уборку нечистот, а ассенизаторы покупают право выгребать и увозить драгоценные удобрения. На окраине сеттльмента, где я жил, каждое утро, часто во время завтрака, появлялся ассенизатор, заходил в туалетную комнату и выносил оттуда ведро с нечистотами, которое опорожнял внизу в бочку. На лестнице вечно стоял невыносимый запах. Бочку с нечистотами везли к каналу, ставили на баржу, и она транспортировала нечистоты за город для продажи на поля. Сколько громадных, большегрузных джонок на каналах вокруг Шанхая было занято перевозкой фекалий!

В некоторых отраслях сельского хозяйства выдающуюся роль играли не только навоз и человеческие фекалии, но даже… испражнения насекомых. В шелководческих округах на тутовых плантациях крестьяне собирают выделения шелковичных червей вместе со сброшенной ими оболочкой, прибавляют к этому опавшие листья и ветки, бережно сохраняют и складывают у подножья тутовых деревьев. Благодаря этому земля теряет только ту часть плодородия, которая уходит на создание самого шелка, все остальное возвращается обратно в землю для обеспечения следующего урожая.

Вспомнились подробности обработки рисовых полей, что были у меня перед глазами. Они кишат червями, которые выполняют полезную функцию, разрыхляя и вентилируя почву. При обработке земли черви тщательно оберегаются, так как крестьяне понимают, какую важную роль они играют. Когда рисовые поля заполняет вода, огромные массы червей всплывают на ее поверхность. Тогда крестьяне запускают на поле стаю уток, которые насыщаются этими червями. С водой же на рисовые поля приходит и мелкая рыба, нагуливающая вес вместе с утками…

Передо мной здесь наяву весь местный и такой элементарный круговорот природы. Начатых мыслей уже нельзя было остановить. Нищета, нищета, нищета. Массовое [70] детоубийство — когда родившихся девочек бедняк часто выносит на окраину деревни, в специально отведенные места — умирать, так как кормить их нечем и незачем.

Знали ли о нищенском состоянии китайского крестьянства мировые нефтяные монополии? Они попытались организовать во всем Китае продажу керосина. Из этого ничего не вышло. У крестьян не было даже нескольких грошей, чтобы купить самую примитивную лампу. Тогда рокфеллеровские предприниматели начали выделывать из керосиновых бидонов маленькие лампочки и раздавать их бесплатно, но керосин к ним могли покупать только немногие зажиточные люди. Китай был слишком беден, чтобы что-либо существенное купить, и слишком разорен, чтобы продать.

* * *

В Цзюцзяне я сошел с парохода только на несколько часов, чтобы зайти тут же, на берегу, к шип-чендлеру. В полутемной его лавке было все — и якоря, и снасти, и штормовые лампы, и бухты просмоленных канатов, и зюйдвестки, и свечи, и ящики с ромом и джином. Пахло так же заманчиво, как в лавке шорника или охотничьем магазине. Мои спутники жаловались на холод, сырость и пронизывающий ветер. Я запасся джином, двумя сортами вермута, вишнями в мараскине и горькой настойкой ангостуры, необходимыми для приготовления обогревающей смеси, и с сожалением покинул лавку шип-чендлера.

В Аньцин мы прибыли рано утром. Несмотря на это, нам была приготовлена встреча. На берегу стояло несколько носильщиков с паланкинами, присланными местным губернатором. Видимо, до Чан Кай-ши дошли слухи о том, что мы следуем за ним, и ему ничего не оставалось, как оказывать нам должные почести. Мы разместились по паланкинам. Четверо дюжих обнаженных до пояса носильщиков подхватили каждый из них и понесли.

Должен сказать, что нас, советских работников в Китае, всегда коробило при необходимости брать рикшу. Вначале мы просто отказывались от этого, потом, убедившись в том, что рикшам от нашего благородства нет [71] никакой пользы, стали нанимать их на короткие расстояния, не давали быстро бегать и платили в пять раз больше обычного. И все же поездка в колясочке рикши всякий раз вызывала угрызения совести.

Все эти сомнения отпали, когда мы увидели носильщиков паланкинов. Это была раскормленная дворцовая челядь, содержавшаяся при правителях только для особых случаев и отнюдь не перегруженная работой. Ощущение, связанное с путешествием в паланкине, должен признаться, двойственное. С одной стороны, — сознание полной нелепости, архаичности и унизительности такого способа передвижения, от которого пахнет Вавилоном и царицей Савской, с другой стороны, — волшебное ощущение движения по воздуху, без малейшего усилия, толчка или шума.

— Ну что? Первый раз на паланкине? — спросил Ролан с лукавой усмешкой. — И чувствуете себя, как римский триумфатор.

— Нет, — ответил я, — скорее как знаменитый тенор, когда студенты выпрягают лошадей и несут его на руках.

Там же, в Аньцине, Ролан посоветовал мне заказать полувоенную одежду, какую носили все наши военные советники. Был позван китайский портной, который, бегло оглядев костюм Ролана и сняв с меня мерку, сказал, что все будет готово на следующий день к этому же часу. Так оно и было. Секрет такой быстроты и пунктуальности известен только китайским мастерам. Я облачился в серую форму, принятую в китайской армии, а на грудь мне Ролан нацепил имевшийся у него лишний эмалевый жетон, игравший роль пропуска во все военные учреждения и открывавший беспрепятственный доступ к самому главкому. Думаю, что ни тогда, ни позже на эти жетоны ни один часовой не глядел, да и вряд ли знал о их назначении. Европейца в китайской военной форме, а таким там в то время мог быть только член советской военной миссии, принимали везде как своего, как друга. Следует добавить, что никаких знаков различия никто из советников не носил. [72]

* * *

Я поднялся на высокую пагоду в Аньцине. Это была семиэтажная буддийская ступа, построенная еще в XVI в. при Минской династии. С ее высоты были прекрасно видны Аньцин и его окрестности. Город по всем правилам средневековой крепостной архитектуры был окружен зубчатыми стенами, в которых было пять увенчанных башнями ворот. В стенах — сотни амбразур. Вокруг стен тянулись рвы, наполненные водой Янцзы. Сзади поднималась гряда Больших Драконовых гор. Город с трех сторон окружала вода и он стрелкой вдавался в широкую реку. В стену были вмонтированы два якоря, словно Аньцин только что прибыл сюда и стал на якорь. Суеверие запрещало городу принимать начальником уезда чиновника с фамилией Пэн (парус) или Цзян (весло): тогда город может отчалить.

Я стоял, смотрел вниз с верхнего этажа пагоды, и у меня последовательно возникло два ощущения. До захода солнца все выглядело голубым: голубыми были горы, реки, голубой была сама перспектива, ритмично перемежались старинные стены и башни, воздух был чист и тих, и все кругом казалось рисунком на старинной чайнице. В этот момент можно было поверить, что в Китае существует экзотика. Но вот смерклось. Откуда-то дохнуло холодом, все потемнело и стало зловещим, родилось другое ощущение: какая страшная средневековая ловушка, какая черная злая дыра, какая мрачная тюрьма, откуда бедному или бесправному не убежать от насилия и от несправедливости, обид или казни.

Возвращаясь с пагоды, я прошел мимо обязательной части каждого провинциального центра в Старом Китае — плаца для публичных казней. Рассказывают, что здесь был такой обычай. Приговоренного, предварительно угостив в тюрьме свининой и вином, везли со связанными сзади руками к месту казни. По пути к шествию присоединялся палач с огромным изогнутым мечом и садился в одну повозку с приговоренным. По прибытии на плац, вокруг которого собирались толпы народа, осужденного ставили на колени, палач же, будто раздумав, отходил с мечом прочь. Приговоренный замирал: неужели спасение?.. Тогда за спиной осужденного бесшумно вырастал настоящий палач и сносил ему голову. [73]

http://militera.lib.ru/memo/russian/kazanin_mi/index.html

404

Creative Commons License
Публикациите, подписани от Яна Шишкова, ползват условията на Криейтив Комънс лиценз.
Всички останали принадлежат на техните автори!

krasota

Търсене:

Категории:

bodypaint

Навигация:

Учете китайски в 138-мо СОУ

Учи в Китай! Виж как.